Бесконечно, возможно, потеряна.
Растоптала себя сама.
Пеплом по полю чистом рассеяна.
Но испитая не до дна.
Всё не то и не те, отчаянье.
Шквал вокруг, внутри — тишина.
Венырежущее молчание
Убивает во мне меня.
Бесконечно, возможно, потеряна.
Растоптала себя сама.
Пеплом по полю чистом рассеяна.
Но испитая не до дна.
Всё не то и не те, отчаянье.
Шквал вокруг, внутри — тишина.
Венырежущее молчание
Убивает во мне меня.
Детская беда безгранична — сколь немногие даже теперь понимают это. Отчаяние у взрослого, пожалуй, несравнимо с отчаянием ребенка.
Боюсь, что с каждым прожитые днём теряю её. Моя Тростника ушла, а я не могу удержать даже память о ней.
Иногда я думаю, что одиночество может прорваться сквозь кожу, а иногда не уверена, решат ли что-то плач, смех, крики и истерики. Иногда я отчаянно хочу прикоснуться к нему, чтобы почувствовать, будто в альтернативной Вселенной я падаю с обрыва и никто не сможет меня найти.
Не быть молчанью золотом
Для каждого из нас.
Так просто упустить свой шанс
Однажды быть услышанным,
Когда-нибудь быть понятым.
Боль эхом отразилась от хрустального свода прекрасного замка, стены затрещали от резкого импульса, вырвавшегося из ее раненой груди, но глаза оставались холодными, наполненными тихой грустью и поздним озарением. Апатия навалилась на плечи, она, не в силах выдержать этого груза, упала посреди разрушенного, наполненного светом зала. Находясь под чарами безумного безразличия и совсем потеряв способность здраво мыслить, она направляет свой светлый взор на открывшееся над головой прозрачно-голубое ночное небо. Капли слез, ранее пролитых в этом священном месте, наблюдают за ней сверху, обрамленные ярким звездным светом, кружат в масштабном танце меланхолии, так и норовя сорваться вниз, коснуться ее щек, пробежать по светлому подбородку и вновь вернуться на небосвод. Желание продолжать начатое, бороться за собственный мир тают на глазах, словно снежинка в руках, как и желание жить. Так, сжавшись в комочек посреди огромного, светлого и холодного мира, она с немой печалью в глазах отдалась черной, страшной апатии, пожравшей ее нежную израненную душу.
Он полагался на время и пытался разгадать тайны лестничных пролетов. Теряя людей, он продолжал идти дальше. Знакомился и расставался, влюблялся и ненавидел. Но еще никогда он не был так близок к отчаянию, чтобы думать о самоубийстве с блистером серебряного цвета в руке.
Рагнара всегда любили больше меня. Мой отец. И моя мать. А после и Лагерта. Почему было мне не захотеть предать его? Почему было мне не захотеть крикнуть ему: «Посмотри, я тоже живой!» Быть живым — ничто. Неважно, что я делаю. Рагнар — мой отец, и моя мать, он Лагерта, он Сигги. Он — всё, что я не могу сделать, всё, чем я не могу стать. Я люблю его. Он мой брат. Он вернул мне меня. Но я так зол! Почему я так зол?
Человеческое сердце может вместить лишь определенную меру отчаяния. Когда губка насыщена, пусть море спокойно катит над ней свои волны — она не впитывает больше ни капли.
— Я отчаянный человек, — сказала она, выуживая сигарету за сигаретой; пальцы её тряслись. — Я настолько отчаянный человек, что при первом единственном слове, непонравившемся мне, я могу бросить человека, которого любила слишком долго. Настолько, что, получив возможность сесть на поезд и умчаться без денег, без еды, без будущего, я её не упущу — и обязательно уеду. Настолько, что, выходя в открытое поле, я приговариваю: «Один в поле — воин». Я отчаянный — чертовски отчаянный — человек. Я настолько отчаянный, сэй, что, ненавидя любовь и все её проявления, я в первую же секунду отдам своё сердце человеку, проявившему ко мне хотя бы капельку этой проклятой нежности.