Бесконечно, возможно, потеряна.
Растоптала себя сама.
Пеплом по полю чистом рассеяна.
Но испитая не до дна.
Всё не то и не те, отчаянье.
Шквал вокруг, внутри — тишина.
Венырежущее молчание
Убивает во мне меня.
Бесконечно, возможно, потеряна.
Растоптала себя сама.
Пеплом по полю чистом рассеяна.
Но испитая не до дна.
Всё не то и не те, отчаянье.
Шквал вокруг, внутри — тишина.
Венырежущее молчание
Убивает во мне меня.
Боюсь, что с каждым прожитые днём теряю её. Моя Тростника ушла, а я не могу удержать даже память о ней.
Детская беда безгранична — сколь немногие даже теперь понимают это. Отчаяние у взрослого, пожалуй, несравнимо с отчаянием ребенка.
Иногда я думаю, что одиночество может прорваться сквозь кожу, а иногда не уверена, решат ли что-то плач, смех, крики и истерики. Иногда я отчаянно хочу прикоснуться к нему, чтобы почувствовать, будто в альтернативной Вселенной я падаю с обрыва и никто не сможет меня найти.
Не быть молчанью золотом
Для каждого из нас.
Так просто упустить свой шанс
Однажды быть услышанным,
Когда-нибудь быть понятым.
— Я отчаянный человек, — сказала она, выуживая сигарету за сигаретой; пальцы её тряслись. — Я настолько отчаянный человек, что при первом единственном слове, непонравившемся мне, я могу бросить человека, которого любила слишком долго. Настолько, что, получив возможность сесть на поезд и умчаться без денег, без еды, без будущего, я её не упущу — и обязательно уеду. Настолько, что, выходя в открытое поле, я приговариваю: «Один в поле — воин». Я отчаянный — чертовски отчаянный — человек. Я настолько отчаянный, сэй, что, ненавидя любовь и все её проявления, я в первую же секунду отдам своё сердце человеку, проявившему ко мне хотя бы капельку этой проклятой нежности.
Рагнара всегда любили больше меня. Мой отец. И моя мать. А после и Лагерта. Почему было мне не захотеть предать его? Почему было мне не захотеть крикнуть ему: «Посмотри, я тоже живой!» Быть живым — ничто. Неважно, что я делаю. Рагнар — мой отец, и моя мать, он Лагерта, он Сигги. Он — всё, что я не могу сделать, всё, чем я не могу стать. Я люблю его. Он мой брат. Он вернул мне меня. Но я так зол! Почему я так зол?
Почему не пишу? Да, наверное, просто некстати.
Было всё хорошо. Не хотелось словами спугнуть,
Что в словах не один, даже самый изящный писатель,
Не сумеет, как есть, рассказать, чтобы выдержать суть.
— Но не вдвоём, а поодиночке…
— Да, — подтвердила она, — поодиночке.
И при этом слове Уилл ощутил, как в нём волной всколыхнулись гнев и отчаяние — они поднялись из самой глубины его души, словно из недр океана, потрясённых каким-то могучим катаклизмом. Всю жизнь он был один, и теперь снова будет один: тот удивительный, бесценный дар, который ему достался, отнимут почти сразу же. Он чувствовал, как это волна вздымается всё выше и выше, как её гребень начинает дрожать и заворачиваться — и как эта гигантская масса всем своим весом обрушивается на каменный берег того, что должно быть. А потом из груди его невольно вырвалось рыдание, потому что такого гнева и боли он не испытывал ещё никогда в жизни; и Лира, дрожащая в его объятиях, была так же беспомощна. Но волна разбилась и отхлынула назад, а грозные скалы остались — ни его, ни Лирино отчаяние не сдвинуло их ни на сантиметр, поскольку споры с судьбой бесполезны.
Он не знал, сколько времени боролся со своими чувствами. Но постепенно он начал приходить в себя; буря в его душе улеглась. Возможно, водам этого внутреннего океана не суждено было успокоиться окончательно, однако первое, самое мощное потрясение уже миновало.
Он полагался на время и пытался разгадать тайны лестничных пролетов. Теряя людей, он продолжал идти дальше. Знакомился и расставался, влюблялся и ненавидел. Но еще никогда он не был так близок к отчаянию, чтобы думать о самоубийстве с блистером серебряного цвета в руке.