Откуда эти весенние, зимние, летние запахи?
Все знают, как пахнет зима или осень. Вот что именно смешивается в воздухе, чтоб где угодно – от Москвы до Нью-Йорка ты мог распахнуть окно, и даже слепым сказать – о! вот теперь весна?
Откуда эти весенние, зимние, летние запахи?
Все знают, как пахнет зима или осень. Вот что именно смешивается в воздухе, чтоб где угодно – от Москвы до Нью-Йорка ты мог распахнуть окно, и даже слепым сказать – о! вот теперь весна?
Избушки на курьих ножках, где в метель лепят вареники с картошкой и с творогом, вы и не знаете, Нора, что уют – это слово, придуманное в России.
Австрийские горные зимы с имбирным печеньем, лыжней, глинтвейном, это всё – сладко и сказочно, но уют – это баня, белая, добрая Баба Яга над тазиком вареников с творогом и метель, и негромкое, русо-пшенное славянское существо с узловатыми пальчиками, показывающее тебе фотографии с надписями на столбе – «столб», на валенке – «валенок», на картошке – «картоха».
Уют – это слово, изобретенное в русскую зиму русской бабой Ягой, ожидающей молодца с пневмонией, отпаивающей его коктейлями Молотова с солодкой, натирающей медвежьим жиром и поющей длинные, бесконечные песенки про коня.
Может, для того и создал бог Еву, что ни Адам, ни он сам, ни демон не очищают души слезами. А Ева – умеет.
Создал бог женщину и сказал – твоя соленая жидкость из глаз не равна мужской. У тех – вода, у тебя – лекарство. И с тех пор во всех мифах плакали русалки, ундины, гарпии, горгоны, эринии, кто угодно, но женского пола, слезами, что сращивают рубцы души.
Герберт подбирал следующую пластинку,
солнце поблескивало в куполах в Вены.
Печальная фигурка качалась на качелях в саду,
веселела с каждым взлетом.
Из приоткрытого окна пахло морозом и гвоздичными звездами в карамели.
Все фантастически просто, Герберт.
Есть самые краткие, самые простые пути.
Имя им –
расслабленность,
выбор
и удовольствие.
Пути доступные по уровню сложности только богам.
Мне, тебе, брат.
Музыка может всё. Нет такой волны, на которую музыка не настроит – деньги, секс, любовь, войны, бог. Нет такого, о чем музыка не расскажет – хочешь узнать врага, слушай, как он поет. Хочешь привязать человека – знай, какие ноты делают его пьяным до мягкости пластилина.
Теперь всё готово,
Учи меня снова
Чувствовать сердцем и помнить о том,
Что я — это море,
Что ты — это море,
Хоть вериться в это сегодня с трудом.
Зима одиноко
Приходит до срока,
Чтобы остаться здесь навсегда.
Невидимый город,
Где плавно и гордо
Вместе сливаются все города.
Что-то ужасное есть в оживленном вечернем Лондоне: черствость, безличность, отчужденность. Семь миллионов человек тесно снуют, замечая друг друга с обоюдным вниманием рыб в аквариуме.
Вечерняя Москва – это не ночная Москва, это совсем-совсем другой город, и его Элеонора Николаевна Лозинцева тоже любила, уже за одно то любила, что он совсем не был похож ни на город утренний, сонный и свежий, ни на дневной, суетливый и бестолковый. В вечерней Москве не было бестолковости, в ней все было расписано и четко, все слои двигались в понятном порядке и в прогнозируемом направлении. Из театров. Из ресторанов. В ночные клубы и казино. Со свиданий. В бордели. Из гостей. На тусовки, как богемные, так и полукриминальные. Вечером здесь образуется особый мир, свой, непонятный и загадочный, мир наркоманов и тех, кто хочет быть на них похожими, мир молодых людей, которые сидят исключительно на спинках скамеек, поставив ноги на сиденья, мир девушек с выбеленными лицами и вычерненными волосами и молодых людей, с делано деловитым видом переходящих от одной компании к другой и создающих самим себе иллюзию занятости, нужности и вообще активности. Мир этот источал опасность, и если в семь-восемь вечера эта опасность еле-еле витала в воздухе, то к десяти-одиннадцати часам она сгущалась в атмосфере и становилась похожа на кисель, сквозь который порой было трудно пройти.
Город пах запертой в сундуке тканью. Пах чёрным вином из зарытого под землёй кувшина. Встречные в шерстяных пончо глядели на меня, как Каин на брата. Мулатки скребли мётлами тротуар вдоль магазинов.
Как бы я тогда сказал ей,
В золотистом том окрасе
Умирающего солнца,
Тяжелеющего солнца,
Да беременного солнца
Красотой.
Как бы я тогда сказал ей
Что, пожалуй,
Дальше жить уже не стоит,
Оттого что мне священна
Эта родинка на веке,
И я верю, что не будет
Совершенней
больше
Тел.
Вот за что я люблю историю – нет такого короля, чья жизнь бы тебя чему-нибудь не научила. Так, в моменты усталости послушаешь про битву при Азенкуре, например, и отпускает. Или вот – Ода Нобунага. Чингис Хан. Чингис Хан как-то особенно, знаешь, он ведь взял титул Рамзеса, Кира и Дария – потрясатель вселенной. Фантастическая жизнь – ни одного поражения. Он больше, чем Цезарь – veni, vidi, vici. И ведь из какой дыры мира вылез. Знаешь, Герберт, для Рамзеса с хеттами дело было не в том, чтобы взять Кадеш, а в том, чтобы стать Рамзесом. Только мне больше бы – Чингис Хан, который и то, и другое, и третье, и все сразу. Замечательный человек – он не принимал полупобед, полумер, всё и сразу – и не «дай, Сульдэ», но «взял я, потому что Великий Хан, повелитель бурь, потрясатель вселенной».