Люди боготворили его.
Может, только Иисус был способен вынести такую же ношу.
Люди боготворили его.
Может, только Иисус был способен вынести такую же ношу.
Рагнара всегда любили больше меня. Мой отец. И моя мать. А после и Лагерта. Почему было мне не захотеть предать его? Почему было мне не захотеть крикнуть ему: «Посмотри, я тоже живой!» Быть живым — ничто. Неважно, что я делаю. Рагнар — мой отец, и моя мать, он Лагерта, он Сигги. Он — всё, что я не могу сделать, всё, чем я не могу стать. Я люблю его. Он мой брат. Он вернул мне меня. Но я так зол! Почему я так зол?
Висит на стенке у меня на гвоздике, как встарь,
Напоминая детства дни, бумажный календарь.
Страниц оторванных листки не вклеить в жизнь назад…
Так много черных чисел в них, так мало красных дат.
Я охотно повторяла парадоксы, вроде фразы Оскара Уайльда: «Грех — это единственный яркий мазок, сохранившийся на полотне современной жизни». Я уверовала в эти слова, думаю, куда более безоговорочно, чем если бы применяла их на практике. Я считала, что моя жизнь должна строиться на этом девизе, вдохновляться им, рождаться из него как некий штамп наизнанку. Я не хотела принимать в расчет пустоты существования, его переменчивость, повседневные добрые чувства. В идеале я рисовала себе жизнь как сплошную цепь низостей и подлостей.
Город сошел с ума, люди куда-то спешат,
Медленно затвердевает моя душа.
Кухню наполнил дым тлеющих сигарет,
Еле слышны отголоски вчерашних побед.
Мне бы сейчас полетать над облаками,
В параллельный мир окунуться с головой,
Мне бы сейчас полетать, взмахнуть руками,
Но падать больнее всего.
Какое там все по-прежнему, без него все не так, ей его недостает, у нее внутри дыра, и ветер, еще более холодный, чем прилетает из Йеллоунайфа, теперь продувает ее насквозь, а мир — такой пустой, настолько лишен любви, когда нет никого, кто выкрикивает твое имя и зовет тебя домой.