Дмитрий Львович Быков

Что такое фанатизм? Хорошо это или плохо? Что такое религиозный фанатизм? За какую идею сражались фашисты? Неужели за гедонизм? И что такое немецкий орднунг? И как он сочетается с распущенностью, отказом от морали и тезисом «если Бога нет, то все дозволено»?

Да, я действительно считаю, что фашизм — это эйфория. Это культ радости прежде всего.

А орднунг — он же заключается не в морали и не в упорядоченности. Орднунг — это торжество абсолютной силы, триумф воли. Помните — триумф воли — это же не торжество порядка. Это триумф эго. Своего эго.

Поэтому я категорически против того, чтобы видеть в фашизме торжество какого-либо порядка. Это торжество над порядком.

Что касается фанатизма, то он к фашизму не имеет никакого отношения.

0.00

Другие цитаты по теме

То, что делает человека белым или красным, каково предрасположение его, каковы особенности его — на этот вопрос Шолохов не отвечает. Один ответ есть в «Тихом Доне»: если человек сильнее всех остальных, как Григорий Мелехов, умнее, талантливее, физически сильнее, то он не вписывается ни в одну парадигму и его отторгают все. Это верная догадка. А что делает белым или красным? Понимаете, лучше всего чувствует себя конформист, который при белых белый, а при красных красный. И то, что это век конформистов, век приспособленцев, век хамелеонов, — это тоже почувствовано у него абсолютно точно.

Недаром его ненавидел Сталин, враг цельных людей, подозревавший их в самом страшном — в неготовности ломаться и гнуться. Луначарский в самом деле ни в чем не изменился, не превратился в советского чиновника, не сделался держимордой, не выучился топать ногами на писателей и учить кинематографистов строить кадр. Легкомысленный и жизнерадостный Луначарский — Наталья Сац цитирует его совершенно ученическое четверостишие о том, что лучшей школой жизни является счастье, — был новому хозяину не просто враждебен, а противоположен, изначально непонятен. Стиль Луначарского мог быть фальшив, напыщен, смешон, но никогда не был административен. Он был последним советским наркомом — нет, пожалуй, еще Орджоникидзе, — умевшим внушить радость работы, желание что-то делать, азарт переустройства мира, в конце концов.

Пошлость — это всё, что человек делает не для себя, а для чужого мнения. Это любые потуги выглядеть как-то в соответствии с чуждыми критериями, то есть — это неорганичное поведение.

А вот теперь что касается Достоевского. Это долгий будет ответ. Простите меня. Я когда-то назвал Достоевского первым поэтом и пророком русского фашизма и не раскаиваюсь в этом. Что имеется в виду? Фашизм — это не нацизм, хотя по этой части у Достоевского были серьёзные грехи. Антисемитизм — это всё равно стыдно. И это не, допустим… Фашизм — это вообще не идеология, фашизм — это состояние, причём состояние иррациональное. Ненависть Достоевского ко всякой национальности и прежде всего к [Николаю] Чернышевскому, и прежде всего к «разумному эгоизму», она имела те же корни, какие имеет иррациональная, экстатическая, оргиастическая сущность фашизма — это наслаждение быть плохим, это инстинктивное, интуитивное одобрение худшего нравственного выбора. Фашист всегда ведёт себя наихудшим образом, и испытывает от этого наслаждение. Фашист знает как надо, но именно нарушая это, избавляясь от химеры совести, он испытывает примерно такое же наслаждение, какое испытывает Джекил, когда из него выходит Хайд.

ВЕРА – это убеждённость надежды, отсутствие сомнения, даже если опора на факты и логику не достаточно надёжна.

*

Вера – точка опоры рычага воли.

*

Фанатизм — мутант веры, поклонение абстракции.

*

Вера подобна «неваляшке», которую сомнение пытается опрокинуть.

Я хочу подчеркнуть, что государственный — это по большому счету не значит принадлежащий государству. Государственный — это один из важнейших инструментов государственной политики. В стране по большому счету государственные люди — это не военные, не чиновники, а это учителя. Кому вручены сердца и биографии молодого поколения.

Фашизм — это явление антимодерна, это реакция на модерн, и ничего модернового в нем нет. В нём есть ненависть к рационализму, к новизне. Фашизм — это явление чистой архаики совершенно. Ни единого проблеска добра в этой абсолютной темноте нет. Это реакция тьмы на свет, а при свете она делается особенно тёмной, как вы знаете. Вот и всё.

У нас всегда есть ожег, которого мы боимся коснуться. Мы ведь всегда знаем, что что в сознании есть темное ядро, которого мы не касаемся. Мы не знаем что это — детская травма, или страх перед будущим, или какая-то память, которую мы вытеснили. Но мертвая зона есть в любом сознании.

История воздает не по делам, история — это жесточайшая драма без всяких моральных оправданий. Единственное, что можно сделать в этой ситуации, это героически принять свою участь, не пытаясь ее изменить, не пытаясь купить себе новую жизнь, не пытаясь добыть права. Встретиться лицом к лицу с исторической необходимостью, не пренебрегая при этом ни своей честью, ни своим достоинством, встретить со всем сознанием обреченности, со всей гордостью обреченности.

Революции ведь делаются, в конце концов, не для того, чтобы восторжествовало это новое: его, может быть, вовсе и не бывает. Революции делаются, чтобы Блок написал, а Россия прочла «Двенадцать» «Двенадцать» сегодня — самая понятная поэма Блока: мистический ореол её утрачен, и можно спокойно подумать, про что она.