Иные писатели прилагают к нравственности ту же мерку, с какой мы подходим к зодчеству наших дней: здание, прежде всего, должно быть удобным.
Как ни восхваляй женщину или заурядного писаку, сами себя они восхваляют еще больше.
Иные писатели прилагают к нравственности ту же мерку, с какой мы подходим к зодчеству наших дней: здание, прежде всего, должно быть удобным.
Как ни восхваляй женщину или заурядного писаку, сами себя они восхваляют еще больше.
Чем дальше от нравственного идеала, тем больше характерного оказывается в распоряжении художника. Вот почему полулюди — получерти всегда удаются лучше, чем полубоги.
Я всегда дивился тому, что государям и в голову не приходит проверить — может быть, сочинители великих творений способны и на великие деяния? Объясняется это, видимо, тем, что государям некогда читать.
Раньше я писала о том, как найти любовь. Теперь хочу написать, что происходит, когда ты ее нашел.
У Достоевского есть вещи, которым веришь и которым не веришь, но есть и такие правдивые, что, читая их, чувствуешь, как меняешься сам, — слабость и безумие, порок и святость, одержимость азарта становились реальностью, как становились реальностью пейзажи и дороги Тургенева и передвижение войск, театр военных действий, офицеры, солдаты и сражения у Толстого.
Людям, никогда не читавшим сказок, говорил профессор, труднее справляться с жизнью, чем тем, кто читал. У них нет того опыта странствий по дремучим лесам, встреч с незнакомцами, которые отвечают на доброту добротой, нет знаний, которые приобретаются в обществе Ослиной Шкуры, Кота в сапогах и Стойкого оловянного солдатика. Я говорю не о прямом нравоучении, а о более тонких уроках. О тех, что просачиваются в подсознание и создают нравственный облик и человеческую структуру. О тех, что учат побеждать и доверять. А может быть, даже любить.
Писатель — это то, что он пишет, и он становится тем, о ком пишет. Именно поэтому я избегаю писать книги, в которых зло побеждает добро.
Хотелось восславить дерзновенных храбрецов, не теряющих надежду, безрассудных влюбленных, титанов, которые борются в напряжении и накале, среди ужаса и трагедий, и сама жизнь уступает их натиску. А журнальные рассказы, похоже, усердно прославляют всяких мистеров Батлеров, скаредных охотников за долларами, и серенькие любовные интрижки сереньких людишек. Может, это оттого, что сами редакторы журналов такие серенькие? Или они попросту боятся жизни – и писатели эти, и редакторы, и читатели?
... чем ниже падает нравственность и достоинство в народе, тем сильнее старается он доказывать своё превосходство перед другими, унижая их.
— Вот, например, Хемингуэй...
— Средний писатель, — вставил Гольц.
— Какое свинство, — вдруг рассердился поэт. — Хемингуэй умер. Всем нравились его романы, а затем мы их якобы переросли. Однако романы Хемингуэя не меняются. Меняешься ты сам. Это гнусно — взваливать на Хемингуэя ответственность за собственные перемены.
— Может, и Ремарк хороший писатель?
— Конечно.
— И какой-нибудь Жюль Берн?
— Еще бы.
— И этот? Как его? Майн-Рид?
— Разумеется.
— А кто же тогда плохой?
— Да ты.