Все дни изломаны, как преступлением,
Седого Времени заржавел ход.
И тело сковано оцепенением,
И сердце сдавлено, и кровь — как лед.
Все дни изломаны, как преступлением,
Седого Времени заржавел ход.
И тело сковано оцепенением,
И сердце сдавлено, и кровь — как лед.
Часы остановились. Движенья больше нет.
Стоит, не разгораясь, за окнами рассвет.
И вечности безглазой беззвучен строй и лад.
Остановилось время. Часы, часы стоят.
Мы, — робкие, — во власти всех мгновений.
Мы, — гордые, — рабы самих себя.
Мы веруем, — стыдясь своих прозрений,
И любим мы, — как будто не любя.
Мы, — скромные, — бесстыдно молчаливы.
Мы в радости боимся быть смешны, —
И жалобно всегда самолюбивы,
И низменно всегда разделены!
Истинная боль никогда не ощущается сразу. Она похожа на чахотку: когда человек замечает первые симптомы, это значит, что болезнь уже достигла едва ли не последней стадии.
Он опаздывал потому, что ему страшно нравился двадцатый век. Он был намного лучше века семнадцатого, и неизмеримо лучше четырнадцатого. Чем хорошо Время, любил говорить Кроули, так это тем, что оно медленно, но неуклонно уносит его все дальше и дальше от четырнадцатого века, самого наискучнейшего столетия во всей истории Божьего, извините за выражение, мира.
У него времени вообще нет. То есть наоборот. У него времени так много, что оно ему не нужно. А значит, его как бы и нет…