Василий Васильевич Розанов. Семейный вопрос в России

Мне кажется, дать земле непорочную семью — это значит сделать её раем; внесите «меч и разделение» только в одну семью, и вы превратите всю землю в хаос, зальёте кровью, грязью.

0.00

Другие цитаты по теме

А от мира, от Вселенной, от всего «прочего» они отвернуты и signum этого, закон этого, орудие этого, «ворота» и «замок» сей священной обители, и есть «стыд». — «Стыдно всех» — кроме «мужа»; то есть не касайся, — даже взглядом, даже мыслью, даже самым «представлением» и «понятием» — того, к чему ты, и каждый другой, и все прочие люди, весь свет — не имеете отношения: потому что это принадлежит моему мужу, и в целой Вселенной только ему одному. Вообще семья — «страшное». В «черте», в магической черте, которую вокруг неё провёл Бог. Таким образом, «стыд» есть «разграничение». Это — «заборы» между семьями, без которых они обращаются в улицу, в толпу, а брак — в проституцию. То есть нашу, — уличную и торговую. Так называемая в древности «священная проституция», наоборот, и была первым выделением из дикого беспорядочного общения полов нашего «священного брака», «церковного брака», «непременно церковного». Без «священной проституции» невозможно было бы возникновение цивилизации, так как цивилизация невозможна без семьи. Внесение «священства» в «проституцию» и было первым лучом пролития «религии» в «семью». Уже тем, что она была именно «священная», она отделилась от «обыкновенной» проституции и затем продолжала все «отделяться» и «удаляться», суживаясь во времени и лицах, пока перешла сперва в «много-женный» и «много-мужний» (полиандрия) брак и, наконец, в наш «единоличный церковный брак». «Измены» в нашем браке суть атавизм полигамии и полиандрии.

«Стыд» и есть «я не проститутка», «я не проститут». «Я — не для всех». Стыд есть орган брака. Стыдом брак действует, отгораживается, защищается, отгоняет от себя прочь непричастных.

В психологию внутреннюю таких семей никто не вглядывался, по крайней мере деловым образом. Напрасно высшие живописцы, как Тургенев в «Дворянском гнезде» и Толстой в «Анне Карениной», показывали, что не всё здесь мертво, что собственно «потонувшая» пара состоит из мертвеца и из живого, которого мертвец зажал в объятьях. Да, это поразительно, что два величайшие произведения благородной литературы русской, «Евгений Онегин» и «Анна Каренина», посвящены апофеозу бесплодной семьи и — муке, страдальчеству в семье.

Очевидно, есть что-то специально гибельное в условиях нашей семьи, какой-то arsenicum, мышьяк, в неё впрыснутый, что дорогое может превращаться в недорогое. Глупые уверяют: «Это от того, что надоедает человек человеку». Как бы не так! А я скажу: «Дорогое должно бы становиться с годами дороже, потому что с каждым днём крепнет привычка». Почему же старые бриллианты, картины и статуи, долженствовавшие бы «приесться глазу», не продают, не «спускают за бесценок, чтобы обменять на новенькое», а болезненно хранят и в старости любуются ими больше, чем в молодости. «Перемен» в библиотеках и коллекциях не любят. Так то — вещи: какова же привычка — к человеку! И когда его хотят сменить — значит и с самого начала «прилепления» («два в плоть едину») не было, а было простая лежалостъ рядом, механика соседства без тайны взаимоврастания.

Где «долг», там могут быть и непременно есть все степени начинающейся измены ему, тогда как где «любовь» — там уже не может быть измены любимому (ведь изменяют без любви, в безлюбовной семье). И вообще женщину, способную изменить, я нахожу в европейской семье, построенной по «долгу», а не на «любви».

Вопреки «религии бедных», в ней обделены именно «бедные»; а Христос, сказавший: «Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Аз успокою вас», — на самом деле, когда они «подошли» — не подал им ничего, кроме камня. Кроме своих «притчей», вот видите ли... И кроме позументов; золота, нашивок митр пап, патриархов, митрополитов, архиереев, иереев... Обман народов, обман самой цивилизации тем, кто её же, эту новую европейскую цивилизацию и основал, так явен, так очевиден стал во всем XIX веке, что у Достоевского же вылилась другая содрогающая формула. Формулы этой нет у Маркса. И — оттого, что Маркс — узок, а Достоевский — бесконечен. Маркс дал только формулу борьбы, а не формулу победы. Он дал «сегодня» революции, а не «завтра» уже победной революции, которая овладела городом, царствами, землею. Он дал формулу «приступа», — «пролетарии всех стран — соединяйтесь», — «штурмующие колонны буржуазии — единитесь всемирно»... Но что же дальше? За штурмом? Победно знамена шумят…

Он вовсе не умён, этот Маркс, потому что он даже не задался вопросом о том, как же будут жить «победившие пролетарие»; из чего, какими душевными сторонами они начнут построять очевидно новую свою цивилизацию... Культура... Достоевский был бесконечно культурный человек, потому что он был бесконечно психологический человек. Наоборот, Маркс был исключительно экономический человек, и в культуре просто ничего не понимал. Он был гениален экономически, но культурно туп: и потому, что он был нисколько не психологичен.

Как поправить грех грехом — тема революции. И поправляющий грех горше поправляемого.

Какая разница судеб в наши дни — Толстого и Достоевского... Оба шли долго параллельно при своей жизни, оба являясь одинаково возродителями «религиозных настроений» в нашем обществе, в эпоху, казалось, совершенно атеистическую, совершенно позитивистскую, окрашенную социалистическими цветами, отливами и переливами. Теперь только можно спросить: да отчего два эти писателя, «равно окрашенные в религиозную окраску», — разошлись? На чём они разошлись? Теперь это ясно: один евангелик, «в чертковском духе», — скучный, томительный сектант, с узеньким кругозором, ничего решительно из предстоявших и вот разразившихся в 1914-1918 годах событий не предвидевший. Другой был апокалиптик, с страшным, с пугающим горизонтом зрения, который все эти события, и с внешней их стороны, и с внутренней, предсказал или точнее воспредчувствовал с поразительною ясностью, тревогою, страхом, но и с надеждами...

Два случая я знал, когда мужчина женился «на деньгах», — и оба кончились необыкновенным счастьем и полной любовью. Толстой это первый рассмотрел в жизни и подробно описал в «Войне и мире» (брак Николая Ростова и княжны Marie Болконской). Но это вообще нередко так. Любовь и счастье, очевидно, может рождаться просто из «сожительства», из полового сближения мужчины и женщины, после того как «деньги сосчитаны». Тогда ведь, пока считали, — очевидно, ещё любви и привязанности не было. Но потом пошло «день за днём», «мелочи сегодня», «мелочи завтра», — прихворнул муж — и вот жена испугалась, захлопотала, всего обдала негой и заботой; неприятность по службе — она утешила; он её «приголубил» во время беременности, «поберёг» от труда, да и от своих удовольствий: и, глядишь, родилось уважение, родилась привязанность и, наконец, полная любовь. Потому-то не надо особенно долго «рассуждать» о браке, «построять теоретически будущее счастье», а — «поскореече жениться», едва девушка (или вдова) «приглянулась», «подходит», «мне приятно с ней говорить». Этому препятствует «нерасторжимость» у христиан брака, которая вообще всё испортила, произведя испуг перед «вечным несчастием» (картина, — многолетняя, — неудачного брака для всех окружающих). Но вообще чем далее — тем положение брака трагичнее, печальнее и страшнее.

Почему вы пристали к душе моей и пристали к душе каждого писателя, что он должен НЕНАВИДЕТЬ ГОСУДАРЯ.

Пристали с тоской, как шакалы, воющие у двери. Не хочу я вас, не хочу я вас. Я русский. Оставьте меня. Оставьте нас русских и не подкрадывайтесь к нам с шёпотом:

— Вы же ОБРАЗОВАННЫЙ ЧЕЛОВЕК и писатель и должны ненавидеть это подлое правительство.

— Я образованный человек, даже Бокля читал, но УВАЖАЮ ПРАВИТЕЛЬСТВО, и убирайтесь к черту. Я не правительство считаю подлым, а вас считаю подлыми, отвратительные гиены.