Уолт Уитмен. Аир благовонный

Другие цитаты по теме

Я понял, что быть с теми, кто нравится мне,— довольство,

Что вечером посидеть и с другими людьми — довольство,

Что быть окруженным прекрасной, пытливой, смеющейся, дышащей плотью — довольство,

Побыть средь других, коснуться кого-нибудь, обвить рукой слегка его иль ее шею на миг — иль этого мало?

Мне большего наслажденья не надо — я плаваю в нем, как в море.

Есть что-то в общенье с людьми, в их виде, в касанье, в запахе их, что радует душу,—

Многое радует душу, но это — особенно сильно.

Я верю, что из этих комьев земли выйдут и любовники и светила.

И что святая святых есть тело мужское и женское,

Что цвет и вершина всей жизни — то чувство, какое они питают друг к другу,

Что они должны излить это чувство на всех, покуда оно не станет всесветным,

Покуда мы все до единого не станем в такой же мере дороги и милы друг для друга.

Жалобы и рабья покорность — в одной упаковке с аптечным порошком для больных, условности — для дальней родни,

Я ношу мою шляпу, как вздумаю, и в комнате и на улице.

Я таков, каков я есть, и не жалуюсь;

Если об этом не знает никто во вселенной, я доволен,

Если знают все до одного, я доволен.

Та вселенная, которая знает об этом, для меня она больше всех, и эта вселенная — Я,

И добьюсь ли я победы сегодня, или через десять тысяч, или через десять миллионов лет,

Я спокойно приму ее сегодня, и так же спокойно я могу подождать.

Я думаю, я мог бы жить с животными, они так спокойны и замкнуты в себе,

Я стою и смотрю на них долго-долго.

Они не скорбят, не жалуются на свой злополучный удел,

Они не плачут бессонными ночами о своих грехах,

Они не изводят меня, обсуждая свой долг перед богом,

Разочарованных нет между ними, нет одержимых бессмысленной страстью к стяжанию,

Никто ни перед кем не преклоняет коленей, не чтит подобных себе, тех, что жили за тысячу лет;

И нет между ними почтенных, и нет на целой земле горемык.

Мучения — это всего лишь одна из моих одежд,

У раненого я не пытаю о ране, я сам становлюсь тогда раненым,

Мои синяки багровеют, пока я стою и смотрю, опираясь на легкую трость.

Все ближе время, и все угрюмее сумрак,

Ужас того, что мне неизвестно, мрачит меня.

Я еще поброжу,

Я еще поезжу по этой стране, но не знаю, где и как долго,

Может быть, скоро, средь бела дня или ночью, когда я пою, мой голос внезапно умолкнет.

О, книга! О, песни! или это и весь наш итог?

Или мы лишь приходим к началу себя? — но и этого довольно, душа;

Душа, мы поистине были на свете — и этого довольно.

К чему мне твоя быстрая иноходь, ведь я быстрее тебя,

Даже когда я сижу или стою, я обгоняю тебя.

Мне кажется, все на свету и на воздухе должны быть довольны,

Пусть тот, кто еще не в гробу и не в яме, знает, что он имеет достаточно.

Я знаю, что лучшее место — моё, и лучшее

время — моё, еще никто не измерил

меня и никогда не измерит.

Но каждого из вас, мужчин и женщин, я возвожу на вершину горы,

Левой рукой я обнимаю ваш стан,

А правой указываю на окрестные дали и на большую дорогу.

Ни я, ни кто другой не может пройти эту дорогу за вас,

Вы должны пройти её сами.

Так я иду! (Открыты двери времени! Двери лазарета открыты!)

Разбитую голову бинтую (не срывай, обезумев, повязки!),

Осматриваю шею кавалериста, пробитую пулей навылет;

Вместо дыханья — хрип, глаза уже остекленели, но борется жизнь упорно.

(Явись, желанная смерть! Внемли, о прекрасная смерть! Сжалься, приди скорей.)

С обрубка ампутированной руки

Я снимаю корпию, счищаю сгустки, смываю гной и кровь;

Солдат откинул в сторону голову на подушке,

Лицо его бледно, глаза закрыты (он боится взглянуть на кровавый обрубок,

Он еще не видел его).

Перевязываю глубокую рану в боку,

Еще день, другой — и конец, видите, как тело обмякло, ослабло,

А лицо стало иссиня-желтым.

Бинтую пробитое плечо, простреленную ногу,

Очищаю гнилую, ползучую, гангренозную рану,

Помощник мой рядом стоит, держа поднос и ведерко.

Но я не теряюсь, не отступаю,

Бедро и колено раздроблены, раненье в брюшину.

Все раны я перевязываю спокойно (а в груди моей полыхает пожар).