Николай Васильевич Гоголь. Вечера на хуторе близ Диканьки

Гром, хохот, песни слышались тише и тише. Смычок умирал, слабея и теряя неясные звуки в пустоте воздуха. Еще слышалось где-то топанье, что-то похожее на ропот отдаленного моря, и скоро все стало пусто и глухо.

Не так ли и радость, прекрасная и непостоянная гостья, улетает от нас, и напрасно одинокий звук думает выразить веселье? В собственном эхе слышит уже он грусть и пустыню и димо внемлет ему. Не так ли резвые други бурной и вольной юности, поодиночке, один за другим, теряются по свету и оставляют, наконец, одного старинного брата их? Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему.

0.00

Другие цитаты по теме

Тишина, которая возникает во мне, в тебе, в нас, когда не слышишь шума, сидишь, думаешь, погружаешься в себя — это внутренняя тишина, она не связана с шумом на улице, она в самом себе. Только очень редкие, очень развитые люди способны организовать такую свою тишину. Но для этого тоже надо сначала научиться слышать, видеть тишину, чувствовать.

Если женщина — твоя отрада и твое горе, всегда нечто новое и памятное, далекое и близкое, если стоит ей приблизиться, тебя накрывает теплой волной, и молча ввысь взмывают птицы, если малейший кусочек ее кожи читается и поется, как вольная песня, вырвавшаяся из недр фортепьяно, если ее глаза, щурясь и не смея рассмеяться, обращены к тебе, если ее волосы таковы, что одним их взмахом она сметает дни, проведенные в ожидании ее, если на ее шеи бьется как сумасшедшая яремная жилка, если ночь, и тоска, и холод вмиг обрушиваются на землю, когда она уходит, если в ушах уже звенит предвестник будущего свидания — «приди!», какой мужчина, достойный этого звания, откажется от такого чуда и предпочтет бежать, зная о препятствиях, с которыми сопряжена любовь?

Я страстно люблю ночь. Я люблю ее, как любят родину или любовницу, – инстинктивной, глубокой, непобедимой любовью. Я люблю ее всеми своими чувствами – глазами, видящими ее, обонянием, вдыхающим ее, ушами, внимающими ее тишине, всем моим телом, охваченным ласкою мрака.

В глазах Эри — одиночество озёра, над которым нависли свинцовые тучи.

За рассветом закат, за которым снова рассвет. Море чистого воздуха, дождь, ветер, гроза, туман, молнии и снова море прозрачного чистого воздуха.

Солнце жёлтое, свежее и совсем не палящее, какого я никогда доселе не видел. Трава такая зелёная, что искрится под колёсами. Голубое чистое небо, какими и бывают обычно небеса, облака — белее, чем снег на Рождество.

И самое главное — свобода.

Что согревает душу, заледеневшую от одиночества? Что станет лучшим подарком? Конечно, любовь! Любовь пламенная, страстная и романтичная, чувственная и нежная.

Я доверял океану и чувствовал, как океан любит меня. Нас прочно связывали какие-то тайные нити-струны, я ощущал, как они натягивались всякий раз, когда я удалялся от него. Сейчас океан был рядом, и я был счастлив. Стоя у борта, я как будто слышал его зов из глубины и готов был пойти на этот зов не задумываясь. Акулы и другие морские хищники пугали меня не больше, чем медведи и волки в лесу. Не мог же я не плавать в океане только потому, что там водятся акулы, и не ходить в лес из-за страха встретиться с медведем. Кроме того, акулы представлялись мне как бы малыми частицами одного общего сознания Океана, не способными на враждебные действия без его воли.

Квазимодо остановился под сводом главного портала. Его широкие ступни, казалось, так прочно вросли в каменные плиты пола, как тяжелые романские столбы. Его огромная косматая голова глубоко уходила в плечи, точно голова льва, под длинной гривой которого тоже не видно шеи. Он держал трепещущую девушку, повисшую на его грубых руках словно белая ткань, держал так бережно, точно боялся ее разбить или измять. Казалось, он чувствовал, что это было нечто хрупкое, изысканное, драгоценное, созданное не для его рук. Минутами он не осмеливался коснуться ее даже дыханием. И вдруг сильно прижимал ее к своей угловатой груди, как свою собственность, как свое сокровище... Взор этого циклопа, склоненный к девушке, то обволакивал ее нежностью, скорбью и жалостью, то вдруг поднимался вверх, полный огня. И тогда женщины смеялись и плакали, толпа неистовствовала от восторга, ибо в эти мгновения... Квазимодо воистину был прекрасен. Он был прекрасен, этот сирота, подкидыш, это отребье; он чувствовал себя величественным и сильным, он глядел в лицо этому обществу, которое изгнало его, но в дела которого он так властно вмешался; глядел в лицо этому человеческому правосудию, у которого вырвал добычу, всем этим тиграм, которым лишь оставалось клацать зубами, этим приставам, судьям и палачам, всему этому королевскому могуществу, которое он, ничтожный, сломил с помощью всемогущего Бога.

Облик ее был так хрупок и безупречен, так нежен и кроток, так чист и прекрасен, что казалось, земля – не её стихия, а грубые земные существа – неподходящие для неё спутники.

В мае природа грозит нам пальцем, чтобы напомнить, что мы не боги какие-нибудь, а всего лишь чрезмерно самонадеянные члены ее большой семьи. Она дает нам понять, что мы — братья осла и карася, обреченного сковородке, прямые потомки шимпанзе и всего лишь троюродные братья воркующих голубей, крякающих уток и служанок и полисменов в парке.