Василий Васильевич Розанов. Опавшие листья

В либерализме есть некоторые удобства, без которых трёт плечо. Школ будет много, и мне будет куда отдать сына. И в либеральной школе моего сына не выпорют, а научат легко и хорошо. Сам захвораю: позову просвещенного доктора, который болезнь сердца не смешает с заворотом кишок. Таким образом, «прогресс» и «либерализм» есть английский чемодан, в котором «всё положено» и «всё удобно», и который предпочтительно возьмёт в дорогу и не либерал. Либерал красивее издаст «Войну и мир». Но либерал никогда не напишет «Войны и мира»: и здесь его граница. Либерал «к услугам», но не душа. Душа — именно не либерал, а энтузиазм, вера. Душа — безумие, огонь. Душа — воин: а ходит пусть он «в сапогах», сшитых либералом. На либерализм мы должны оглядываться, и придерживать его надо рукою, как носовой платок. Платок, конечно, нужен: но кто же на него «Богу молится». «Не любуемая» вещь — он и лежит в заднем кармане, и обладатель не смотрит на него. Так и на либерализм не надо никогда смотреть (сосредоточиваться), но столь же ошибочно («трёт плечо») было бы не допускать его.

0.00

Другие цитаты по теме

Государство ломает кости тому, кто перед ним не сгибается или не встречает его с любовью, как невеста жениха. Государство есть сила. Это — его главное. Поэтому единственная порочность государства — это его слабость. «Слабое государство» — contradictio in adjecto [Противоречие в определении (итал.)]. Поэтому «слабое государство» не есть уже государство, а просто нет.

Супружество как замок и дужка: если чуть-чуть не подходят — то можно только бросить. «Отпереть нельзя», «запереть нельзя», «сохранить имущество нельзя». Только бросить (расторжение брака, развод). Но русские ужасно как любят оберегать имущество замками, к которым дужка только приставлена. «Вор не догадается и не тронет». И блаженствуют.

Революционеры берут тем, что они откровенны. «Хочу стрелять в брюхо», — и стреляет. До этого ни у кого духа не хватает. И они побеждают. И победа революционеров, или их 50-летний успех, основывается на том, что они — бесчеловечны, а «старый строй», которого, «мерзавца», они истребляют, помнит «крест на себе» и не решается совлечь с себя образ человеческий. Они — голые. Старый строй — в одежде. И они настолько и «дышат», насколько старый строй не допускает себя тоже «разоблачиться».

Как раковая опухоль растёт и всё прорывает собою, всё разрушает, — и сосёт силы организма, и нет силы её остановить: так социализм. Это изнурительная мечта, — неосуществимая, безнадёжная, но которая вбирает все живые силы в себя, у молодежи, у гимназиста, у гимназистки. Она завораживает самое идеальное в их составе: и тащит несчастных на виселицу — в то время как они убеждены, что она им принесла счастье. И в одном поколении, и в другом, в третьем. Сколько она уже утащила на виселицу, и все её любят. «Мечта общего счастья посреди общего несчастья». Да: но именно мечта о счастье, а не работа для счастья. И она даже противоположна медленной, инженерной работе над счастьем.

— Нужно копать арык и орошить голодную степь.

— Нет, зачем: мы будем сидеть в голодной степи и мечтать о том, как дети правнуков наших полетят по воздуху на крыльях, — и тогда им будет легко летать даже на далекий водопой.

«Мы соль земли».

— Да, горькая соль из аптеки. От которой несёт спереди и сзади.

(«наша молодежь»)

Да: устроить по-новому и по-своему отечество — мечта их, но, когда до «дела» доходит, — ничего более сложного, чем прорезать билеты в вагонах, не умеют. «Щёлк»: щипцы сделали две дырочки, — и студент после такой «удачи» вручает пассажиру его билет.

Христос не виноват в том, что попы дураки.

Признаем смиренно, что русский человек редко бывает не «дурак», и успокоимся относительно христианства. Тогда оно всё представится благо и великолепно, и спасительно.

Толстой удивляет, Достоевский трогает.

Каждое произведение Толстого есть здание. Что бы ни писал или даже ни начинал он писать («отрывки», «начала») — он строит. Везде молот, отвес, мера, план, «задуманное и решенное». Уже от начала всякое его произведение есть, в сущности, до конца построенное. И во всём этом нет стрелы (в сущности, нет сердца).

Достоевский — всадник в пустыне, с одним колчаном стрел. И капает кровь, куда попадает его стрела. Достоевский дорог человеку. Вот «дорогого»-то ничего нет в Толстом. Вечно «убеждает», ну и пусть за ним следуют «убеждённые». Из «убеждений» вообще ничего не выходит, кроме стоп бумаги и собирающих эту бумагу, библиотеки, магазина, газетного спора и, в полном случае, металлического памятника. А Достоевский живёт в нас. Его музыка никогда не умрёт.

Ко мне придут (если когда-нибудь придут) нежные, плачущие, скорбные, измученные. Замученные. Придут блудливые (слабые)... Только пьяных не нужно... И я скажу им: я всегда и был такой же слабый, как все вы, и даже слабее вас, и блудливый, и похотливый. Но всегда душа моя плакала об этой своей слабости. Потому что мне хотелось быть верным и крепким, прямым и достойным... Только величественным никогда не хотел быть...

«Давайте устроимте Вечерю Господню... Вечерю чистую — один день из семи без блуда... И запоём наши песни, песни Слабости Человеческой, песни Скорби Человеческой, песни Недостоинства Человеческого. В которых оплачем всё это... И на этот день Господь будет с нами». А потом шесть дней опять на земле и с девочками.

Отстаивай любовь свою ногтями, отстаивай любовь свою зубами. Отстаивай её против ума, отстаивай её против власти. Будь крепок в любви — и Бог тебя благословит. Ибо любовь — корень жизни. А Бог есть жизнь.

Отвратительное человека начинается с самодовольства. И тогда самодовольны были чиновники. Потом стали революционеры. И я возненавидел их.