Лев Николаевич Толстой. Божеское и человеческое

Как при объявлении смертного приговора Светлогуб не мог понять всего значения того, что объявлялось ему, так и теперь он не мог обнять всего значения предстоящей минуты и с удивлением смотрел на палача, поспешно, ловко и озабоченно исполняющего свое ужасное дело. Лицо палача было самое обыкновенное лицо русского рабочего человека, не злое, но сосредоточенное, какое бывает у людей, старающихся как можно точнее исполнить нужное и сложное дело. Он подвинулся к виселице и, невольно окинув взглядом ряды солдат и пестрых зрителей, ещё раз подумал: «Зачем, зачем они делают это?» И ему стало жалко и их и себя, и слёзы выступили ему на глаза.

— И не жалко тебе меня? — сказал он, уловив взгляд бойких серых глаз палача.

Палач на минуту остановился. Лицо его вдруг сделалось злое.

— Ну вас! Разговаривать! — пробормотал он и быстро нагнулся к полу, где лежала его поддевка и какое-то полотно, и, ловким движением обеих рук сзади обняв Светлогуба, накинул ему на голову холстинный мешок и поспешно обдёрнул его до половины спины и груди.

0.00

Другие цитаты по теме

До смертного приговора я ощущал биение жизни, как все, дышал одним воздухом со всеми; теперь же я почувствовал явственно, что между мной и остальным миром выросла стена. Все казалось мне не таким как прежде.

Я рад, зная, что Один готовится к пиру. Вскоре я буду пить мёд из витых рогов. Герой идущий в Вальха́ллу не скорбит о своей смерти... я войду в зал Одина без страха, и там... я буду ждать своих сыновей. И когда они придут... я буду наслаждаться историями об их победах. Отцы поприветствуют меня. Я иду на смерть без сожалений, и я приветствую валькирии, которые унесут меня домой.

Кити посмотрела на его лицо, которое было на таком близком от неё расстоянии, и долго потом, через несколько лет, этот взгляд, полный любви, которым она тогда взглянула на него и на который он не ответил ей, мучительным стыдом резал её сердце.

Туда! — говорила она, глядя в тень вагона, на смешанный с углем песок... — Туда, на самую середину, и я накажу его и избавлюсь от всех и от себя.

Вчера разговор с Вас[илием] Ив[ановичем] о Самарской жизни. Семья это плоть. Бросить семью — это 2-ое искушение — убить себя. Семья — одно тело. Но не поддавайся 3-му искушению — служи не семье, но един[ому] Богу. Семья указатель того места на экономической лестнице, кот[орое] должен занимать человек. — Она плоть; как для слабого желудка нужна легкая пища, так для слабой, избалованной семьи нужно — больше, чем для привычной к лишениям.

Невозможно описать словами, что чувствуешь, когда идешь на собственную казнь, а в последний момент понимаешь, что тебя откупили от нее.

А мы были два ненавидящих друг друга колодника, связанных одной цепью, отравляющие жизнь друг другу и старающиеся не видать этого. Я ещё не знал тогда, что 0,99 супружества живут в таком же аду, как и я жил, и что это не может быть иначе.

Если я хочу описывать, как дама одна полюбила одного офицера, это я могу; если я хочу писать о величии России и воспевать войны, я очень могу; если я хочу доказывать необходимость народности, православия и самодержавия, я очень и очень могу. Если хочу доказывать то, что человек есть животное и что кроме того,

что он ощущает, в жизни ничего нет, я могу; если хочу говорить о духе, начале, основах, об объекте и субъекте, о синтезе, о силе и материи, и, в особенности, так, чтобы никто ничего не мог понять, я могу. Но этой книги, в которой я рассказывал, что я пережил и передумал, я никак не могу и думать печатать в России, как мне сказал один опытный и умный старый редактор журнала.

Он видел, что глубина её души, всегда прежде открытая перед ним, была закрыта от него.