Лев Николаевич Толстой. Полное собрание сочинений. Том 49. Записки христианина, дневники и записные книжки 1881–1887

Если я хочу описывать, как дама одна полюбила одного офицера, это я могу; если я хочу писать о величии России и воспевать войны, я очень могу; если я хочу доказывать необходимость народности, православия и самодержавия, я очень и очень могу. Если хочу доказывать то, что человек есть животное и что кроме того,

что он ощущает, в жизни ничего нет, я могу; если хочу говорить о духе, начале, основах, об объекте и субъекте, о синтезе, о силе и материи, и, в особенности, так, чтобы никто ничего не мог понять, я могу. Но этой книги, в которой я рассказывал, что я пережил и передумал, я никак не могу и думать печатать в России, как мне сказал один опытный и умный старый редактор журнала.

0.00

Другие цитаты по теме

Вчера разговор с Вас[илием] Ив[ановичем] о Самарской жизни. Семья это плоть. Бросить семью — это 2-ое искушение — убить себя. Семья — одно тело. Но не поддавайся 3-му искушению — служи не семье, но един[ому] Богу. Семья указатель того места на экономической лестнице, кот[орое] должен занимать человек. — Она плоть; как для слабого желудка нужна легкая пища, так для слабой, избалованной семьи нужно — больше, чем для привычной к лишениям.

Надежда женщина мелкая, складная и миловидная, когда она порожня. Несмотря на то, что всегда я видал ее в грязной черной рубахе и в одной и той же отрепанной кубовой куртушечке, она, когда порожня, не жалка, а баба как баба, но на брюхатую на нее жалко смотреть. Брюхо у нее большое, и видно, что она самка хорошая. Она ходит легко, бережет свое брюхо. Всё питанье, все силы организма идут, очевидно, туда, в брюхо, зато уж всё остальное платится за это. Особенно лицо. Лицо худое, вытянутое, с морщинами продольными около рта и желтое, как мокрый песок. В губах тоже что-то необыкновенное, как будто губы усохли, а зубы выросли, как у белки, длинные, острые, узкие. Что-то смертно-страшное и жалкое было и прежде. Но теперь и глаз нет. Глаза мутны, глядят и не видят.

Пошел гулять. На горке сидят бабы, старики и ребята с лопатами. Человек 100. Выгнали чинить дорогу. Молодой мужик с бородой бурой с рыжиной, как ордынская овца. На мой вопрос: Зачем? «Нельзя, начальству повиноваться надо. Нынче не праздник. И так бога забыли, в церковь не ходят». — Враждебно. И два принципа — начальству повиноваться, в церковь ходить. И он страшен.

В нынешний[22] год он шутит также, но видно, что нужда подъела его, что только ухватка держит его. Он трещит. Он знает, что он слаб, и боится, как бы не ослабеть.

— Ну что, как ты живешь? — спросил я, когда вышел на крыльцо.

— Да плохо, Лев Николаич.

Я нынче зимою часто видал Костентина и знал, что он доел свой хлеб до рожества и пробивался кусочками, к[оторые] он скупал, когда были деньги, у нищих, знал, что и корм скотине от дождей осенних и от мышей, переевших у нас всю солому, дошел у него на 2-й неделе, и он бился из корму, занимая и покупая, чтобы прокормить корову, лошадь и двух овченок, знал и то, что ему, как и многим одиноким мужикам, в нынешнюю зиму было хуже всего то, что пешей работы не было. Лошадь без корма еле жива, не возит, а пешей работы не было. Если и есть какая, то надо далеко от дома уйти, а дома некому скотину кормить, снег отгребать. Я знал это и на днях, видел, что на шоссе бьют камень. Одного из таких же одиноких бедняков, Чирюкина, я вчера видел на камне. Он тоже безлошадный, зиму сидел без дела, и как только открылась работа, взялся за нее. Я вчера видел его, как он сумерками уже по воде шел домой с камня. Он шел веселый. Все-таки кончилась скука — сидеть без дела. Обгоняет он на камне, смотря какой попадет камень, от 30 до 40 копеек, работая без отдыха с утра до вечера. Дома у него с старухой 5 душ. Своего хлеба давно нет. Картошек нет. Коровы нет. Последнее молоко, то, которое было в грудях жены Чирюкина, увезли в Харьков в кормилицы сыну Т[оварища] П[рокурора] С[удебной] П[алаты]. Благодаря тому, что продали это молоко Т[оварищу] П[рокурора] С[удебной] П[алаты] и променяли на хлеб, семья еще жива. А то, если бы 5-ти душам дать вволю хлеба, то они съедят 121/2 ф[унтов]. 121/2 ф[унтов] стоят 40 копеек. Стало быть, теперь он не заработает на хлеб; что ж бы было, когда не б[ыло] работы? Но он все-таки идет домой веселый, все-таки делает всё, что можно делать, чтоб кормиться. Я спрашивал у мужиков вчера: весь ли роздан камень. Мне сказали, что выкрещен[ный] жид, который занимается этим делом от земства, не весь еще роздал. И потому вчера еще я подумал о Костентине и, по старой нигилистической привычке мысли, в душе попрекнул Кост[ентина], что он не работает на камне. И теперь, когда он сказал, что плохо, подумал, что дело в недостатке хлеба, и сказал ему: а что я узнал, камень не весь роздан, что ты не пойдешь?

[23] — Куда я пойду? Мне уж не то от скотины, от бабы нельзя отойти. С часу на час ходит. Да и вдобавок того ослепла.

[24] — Как ослепла?

[25] — А Бог ее знает. Вовсе не видит. На двор вывожу.[26]

Я молчал.

[27] — Вдобавок того лошадь последняя околела.

[28] — Что ты, когда?

[29] — Да вот третьего дня ободрал.[30] Он шутливо перекосил рот. Но с тех пор, как он раз при мне упустил слезы, я уж знал, что значит эта шутка — надо шутить. Если не шутить, то надо или красть, или повеситься, или раскиснуть и реветь, как баба, говорил его взгляд, — а тошно.

Абсолютным благополучием чаще всего светится дурак — на лице умного человека счастья, как правило, не бывает.

Пьяный мужик затесывал вязок, разрубил нос. Лечили в больнице 22 дня, залежал 5 р. 50 к. Не мог отдать. «Пойдем в полицейское управление». — Пошел, ввели в комнату, заперли: «Когда принесешь, тогда выпустим».

Никто не доволен своим состоянием, и всякий доволен своим умом.

А мы были два ненавидящих друг друга колодника, связанных одной цепью, отравляющие жизнь друг другу и старающиеся не видать этого. Я ещё не знал тогда, что 0,99 супружества живут в таком же аду, как и я жил, и что это не может быть иначе.

Туда! — говорила она, глядя в тень вагона, на смешанный с углем песок... — Туда, на самую середину, и я накажу его и избавлюсь от всех и от себя.