Люди убеждают себя, что сгодился лишь там, где родился; и что нужно быть покорным, потому что всё в руках Божьих.
— Всё в моих руках, — говорят лишь авантюристы.
Люди убеждают себя, что сгодился лишь там, где родился; и что нужно быть покорным, потому что всё в руках Божьих.
— Всё в моих руках, — говорят лишь авантюристы.
Вниз с холма по пыльной дороге. Шум моря в сердце спасал от тоскливых мыслей. С каждым шагом волны накатывали, били по рёбрам, отступали, оставляли тину, тишину, мысли.
Профиль как с древней фрески, та же невозмутимость взгляда. Словам предпочитал действие. Таких мало. Таких почти не осталось.
Но на путь домой у Вивиан не было денег. Она напросилась в помощницы к лекарю из Старого Света. Днём собирала, сушила, толкла в порошки травы. По вечерам, когда закрывалась аптека, шла в церковь, садилась на колени перед святой девой и умоляла сделать так, чтобы Марко О’Шейли, где бы он ни был, наелся плодов ядовитой атрофы или семян чилибухи.
В той церкви до последнего света трудился скульптор Лишбоа, превращал камни в лозы, завитки, силуэты. Не замечал ни прихожан, ни прихожанок, но рыжую Вивиан тяжело было не заметить.
— Когда Господь красил ваши волосы, разбрызгал на лицо краску, — крикнул он из-под потолка чужестранке.
Голос Лишбоа показался Вивиан таким мягким, что она уснула на нём, как на кровати. Посмотрела на мастера и улыбнулась впервые за три с половиной года. В тот миг Марко О’Шейли исчез из её мыслей, как исчезли в джунглях все, кто искал Пайтити.
Он замолчал. С его волос, бороды текли струи. Широкую грудь облепила рубашка. Взял мою ладонь, обернул её вокруг рукоятки зонта и исчез за простыней ливня.
Я осталась одна. Шум дождя из того дня продержался в моей голове до Лиссабона.
Наконец старая негритянка могла позволить себе то, о чём так долго мечтала — безделье. Дни напролёт сидела у окна, обмахивая толстое лицо веером из страусиных перьев. Ходила по комнате только ради того, чтобы послушать, как звенят её бусы-браслеты. Иногда гадала, спрашивая у духов Оришас, помешает ли что-нибудь её счастью. Ракушки каури неделю за неделей молчали, пока однажды не предсказали измену.
В Вила-Рике странница первым делом направилась в еврейскую лавку и обменяла отцовский портсигар из слоновой кости на рейсы. Сняла дешёвую хижину на окраине за мостом, заварила стебельки руты, которая делает умнее и чувствительнее к обману. Пила настой по утрам, днями ходила от шахты к шахте, называла фамилию жениха, но ответа не получала.
Кабра приоткрыл веки. Глаза кольнуло светом. Зубы стучали, шею стягивала сухая тина. Площадь Верхнего Салвадора шкварчала птицами, как сковородка.
— Замолчите, — просипел Кабра.
Хотел зажать ладонями уши, но поднять руки не вышло. Тяжёлые, они лежали вдоль тела, словно из них вынули кости, а в пустоту залили железо.
Обменивались друг с другом новостями на языке надломленных веток, укрывались щитами от дождя из ядовитых стрел, слушали, как подводные монстры чешут спины о кили лодок… Проживали каждый миг как последний — не это ли величайшее счастье?
Священник кашлем между псалмами старался вернуть внимание паствы, но те глазели на статуи вместо того, чтобы слушать, что жить нужно тихо, прилежно перебирать копытцами в связке с другими волами.
Призвание — оно как спутник жизни, его сложно найти сразу.