Слишком много крови было пролито на этой земле, чтобы можно сохранить веру в небесного отца!
— Ты ничего не прощаешь! Я уже давно забыла об этом.
— А я нет. Я не забываю так легко.
— А надо бы...
Слишком много крови было пролито на этой земле, чтобы можно сохранить веру в небесного отца!
— Ты ничего не прощаешь! Я уже давно забыла об этом.
— А я нет. Я не забываю так легко.
— А надо бы...
Целыми днями мы валялись на пляже, подставляя голые тела солнцу. Быть голыми, без выкладки, без оружия, без формы, – это само по себе уже равносильно миру.
— Но ты не должна меня ждать. Никогда. Очень страшно ждать чего-то.
— Это ты не понимаешь, Робби. Страшно, когда нечего ждать.
Она бережно передвинула вазу с цветами к стене. Я видел тонкую изогнутую линию затылка, прямые плечи, худенькие руки. Стоя на коленях, она казалась ребенком, нуждающимся в защите. Но в ней было что-то от молодого, гибкого животного, и когда она выпрямилась и прижалась ко мне, это уже был не ребенок, в ее глазах и губах я опять увидел вопрошающее ожидание и тайну, смущавшие меня. А ведь мне казалось, что в этом грязном мире такое уже не встретить.
Теперь время остановилось. Мы разорвали его на самой середине. Остались только мы с тобой, только мы вдвоем — ты и я — и никого больше.
Странное чувство испытываешь все-таки в день своего рождения, даже если никакого значения не придаешь ему. Тридцать лет… Было время, когда мне казалось, что я никак не доживу до двадцати, так хотелось поскорее стать взрослым. А потом…
Она умерла в последний час ночи, до рассвета. Она умирала тяжко и мучительно, и никто не мог ей помочь. Крепко держа меня за руку, она уже не знала, что я с ней.
Потом кто-то сказал:
— Она мертва.
— Нет, — возразил я. — Она еще не мертва. Она ещё крепко держит меня за руку.
Свет. Невыносимо яркий свет. И люди. И врач. Я медленно разжал пальцы. Её рука упала. И кровь. И её лицо, искажённое удушьем. Полные муки, остекленевшие глаза. Шелковистые каштановые волосы.
— Пат, — сказал я. — Пат.
И впервые она мне не ответила.
— Нет у меня никакого горя, — сказал я. — Голова болит.
— Это болезнь нашего века, Робби, — сказал Фердинанд. — Лучше всего было бы родиться без головы.