Два слова определили бы тогда всё моё будущее — смерть и ад.
Моя душа в своём блаженстве убивает тело, но не находит удовлетворения для себя самой.
Два слова определили бы тогда всё моё будущее — смерть и ад.
Моя душа в своём блаженстве убивает тело, но не находит удовлетворения для себя самой.
Я редко испытываю иное чувство, кроме счастья, когда сижу над покойником, — если только со мною не делит эту скорбную обязанность кто-нибудь из его близких, бурно убивающийся или застывший в безнадежной тоске. Я вижу тогда успокоение, которое не нарушат силы земли и ада, и преисполняюсь веры в бесконечное безоблачное будущее — вечный мир, куда вступает душа, мир, где жизнь безгранична в своей длительности, и любовь в своем сострадании, и радость в своей полноте.
Я принужден напоминать себе, что нужно дышать... Чуть ли не напоминать своему сердцу, чтоб оно билось! Как будто сгибаешь тугую пружину — лишь по принуждению я совершаю даже самое нетрудное действие, когда на него не толкает меня моя главная забота.
— Ты не должен уходить, — ответила она, держа его так крепко, как позволяли ее силы. — Ты не уйдешь, говорю я тебе.
— Только на час, — уговаривал он.
— Ни на минуту, — отвечала она.
Под ванной дежурил таракан, усы торчали. Ждал, пока Илья вышибет себе мозги, чтобы отвести его душу в ад.
А теперь, Хитклиф, когда я тебя на это вызову, достанет у тебя отваги? Если да, ты — мой! Я тогда не буду лежать там одна: пусть меня на двенадцать футов зароют в землю и обрушат церковь на мою могилу, я не успокоюсь, пока ты не будешь со мной. Я не успокоюсь никогда!
И Достоевский... Как будто сто казней,
Сто смертных казней, и ночь, и туман...
Ночь, и туман, и палач безотказный
Целую вечность сводили с ума.
Кто разгадает, простит и оплачет
Тайну печальную этой судьбы?
Смелость безумную мыслить иначе:
Ад — это есть невозможность любви.
Слишком большой, он не просит спасенья.
Скрыла лицо его облака тень.
Он уже знает, что смерть совершенна
И безобразна в своей наготе.