... я — трепещущий, влюбленный даже в оборки ее платья; она — спокойная, как богиня, и отнюдь не влюбленная в фалды моего сюртука.
Я не знал с ней ни минуты счастья, но сам только о том и думал, каким бы счастьем было не расставаться с ней до гроба.
... я — трепещущий, влюбленный даже в оборки ее платья; она — спокойная, как богиня, и отнюдь не влюбленная в фалды моего сюртука.
Я не знал с ней ни минуты счастья, но сам только о том и думал, каким бы счастьем было не расставаться с ней до гроба.
И все же я знал, что основания для тревоги есть, и не мог отделаться от ощущения, что за мною следят. Стоит такому ощущению появиться, и оно не оставляет человека в покое; невозможно сосчитать, скольких ни в чем не повинных людей я подозревал в том, что они наблюдают за мной.
Дети, кто бы их ни воспитывал, ничего не ощущают так болезненно, как несправедливость. Пусть несправедливость, которую испытал на себе ребенок, даже очень мала, но ведь и сам ребенок мал, и мир его мал, и для него игрушечная лошадка-качалка все равно что для нас рослый ирландский скакун.
– Лучше было оставить ей живое сердце, – сказал я, не удержавшись, – пусть бы даже оно истекло кровью или разбилось.
Лицо у него было некрасивое, но на редкость открытое и приветливое, что лучше всякой красоты.
Я такая, какой вы меня сделали. Вам некого хвалить и некого корить, кроме себя; ваша заслуга или ваш грех — вот что я такое.