Знаю, вам навязали, какими быть надо,
И вы безропотно всё это в себя впитали.
Новое веяние, пиаренное соцсетями.
Откуда запах дыма, откуда запах гари?
Это протест сожженных душ, которым солгали.
Знаю, вам навязали, какими быть надо,
И вы безропотно всё это в себя впитали.
Новое веяние, пиаренное соцсетями.
Откуда запах дыма, откуда запах гари?
Это протест сожженных душ, которым солгали.
В наше время люди ничему не учатся, они слабы, мелочны, равнодушны к дивному дару жизни, будто это реклама пепси какая. ... Мы живем дольше, общаемся в соцсетях наедине с экраном, а глубина чувства мельчает. Скоро останется жалкая приливная лужица, потом воды с наперсток, потом микрокапелька. Говорят, в ближайшие двадцать лет мы вживим себе компьютерные чипы, вылечим старость и станем бессмертными.
Как говорят: кого чужое беспокоит горе?
Когда в стране каждый второй любитель алкоголя.
Я сидел неподвижно, пытаясь овладеть положением. «Я никогда больше не увижу её», — сказал я, проникаясь, под впечатлением тревоги и растерянности, особым вниманием к слову «никогда». Оно выражало запрет, тайну, насилие и тысячу причин своего появления. Весь «я» был собран в этом одном слове. Я сам, своей жизнью вызвал его, тщательно обеспечив ему живучесть, силу и неотразимость, а Визи оставалось только произнести его письменно, чтобы, вспыхнув чёрным огнём, стало оно моим законом, и законом неумолимым. Я представил себя прожившим миллионы столетий, механически обыскивающим земной шар в поисках Визи, уже зная на нём каждый вершок воды и материка, — механически, как рука шарит в пустом кармане потерянную монету, вспоминая скорее её прикосновение, чем надеясь произвести чудо, и видел, что «никогда» смеётся даже над бесконечностью.
Когда рождается младенец, то с ним рождается и жизнь, и смерть.
И около колыбельки тенью стоит и гроб, в том самом отдалении, как это будет. Уходом, гигиеною, благоразумием, «хорошим поведением за всю жизнь» — лишь немногим, немногими годами, в пределах десятилетия и меньше ещё, — ему удастся удлинить жизнь. Не говорю о случайностях, как война, рана, «убили», «утонул», случай. Но вообще — «гробик уже вон он, стоит», вблизи или далеко.
— Ты, главное, смотри, Семен. Смотри и запоминай, потому что завтра может быть уже всё совсем другое, другие правила, другие люди.
— Намёк на то, что каждый вечер уникален по-своему?
— Да! Кого-то завтра можешь не увидеть, кто-то не обратит на тебя внимания, у кого-то прибавится проблем, а кто-то решит их. Жизнь, Семён. Вот моё увлечение!
— И всё? Жизнь?
— Да. Когда ты видишь происходящее, понимаешь его и можешь создать условия — ты чувствуешь, что делаешь нечто хорошее.
— Намекаешь на подметание площади?
— Ты можешь сказать и так, если хочешь.
— Не приходило в голову, что всё однажды закончится? Сколько тебе, семнадцать? В следующем году уже не пустят.
— Это никогда не закончится, понимаешь? Пока человеку не всё равно — Филька, черт, пляши — мы будем продолжать помогать друг другу улыбаться чуточку счастливее.
— Однажды может стать всё равно.
— Всем подряд? Мне очень тяжело представить себе такое. Но даже если вся вселенная ожесточится, в сердце человека всегда найдется немного тепла. Даже в твоём, Семён. Однажды ты поймешь, только это по-настоящему и имеет значение.
После Гоголя, Некрасова и Щедрина совершенно невозможен никакой энтузиазм в России. Мог быть только энтузиазм к разрушению России. Да, если вы станете, захлёбываясь в восторге, цитировать на каждом шагу гнусные типы и прибауточки Щедрина и ругать каждого служащего человека на Руси, в родине, — да и всей ей предрекать провал и проклятие на каждом месте и в каждом часе, то вас тогда назовут «идеалистом-писателем», который пишет «кровью сердца и соком нервов»... Что делать в этом бедламе, как не... скрестив руки — смотреть и ждать.