Everything changes
Tonight, even the air.
Everything changes
Tonight, even the air.
Растоптанные, но всё же вновь проросшие.
Это множество искренних мечтаний.
Посмотри на этот пейзаж, что нарочно расцвёл за изгородью.
짓밟힌 채로 자라나던
간절한 수많은 꿈들이
보란 듯 담장 너머
피워낸 풍경을 바라봐.
Мне повезло, что я тебя встретил.
Ты ~ моя удача, я вручаю судьбу в твои руки,
А другие люди приготовились глазеть на нас,
Заранее прикупив ведро попкорна.
You’re my luck, you make me,
Throw my heart into a thread-like chance,
Now the others have their popcorn
Waiting to see what happens to us.
В битве этой, что самая главная,
Что кипит до смерти от детства,
На меня наступают плавно так
Десять тысяч моих проекций.
И там, где хребет Алатау
Особенно тонок,
Выпирая наружу
Белой костью снегов,
Встречает гостей тишиною ребенок
С янтарными пятнами вместо зрачков.
Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик —
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть Любовь, в ней есть язык.
Для них она Богиня всего женственного, всего самого недоступного, всего самого порочного.
Мне не спится. На Неве смятенье,
Медь волны и рваная заря.
Мне не спится — это наводненье,
Это грохот пушек, вой завода
И такая, как тогда, погода:
Двадцать пятый вечер октября.
Знаю, завтра толпы и знамена,
Ровный марш, взметающий сердца,
В песне — за колонною колонна...
Гордый день! Но, глядя в очи году,
Я хочу октябрьскую погоду
Провести сквозь песню до конца!
Толстой удивляет, Достоевский трогает.
Каждое произведение Толстого есть здание. Что бы ни писал или даже ни начинал он писать («отрывки», «начала») — он строит. Везде молот, отвес, мера, план, «задуманное и решенное». Уже от начала всякое его произведение есть, в сущности, до конца построенное. И во всём этом нет стрелы (в сущности, нет сердца).
Достоевский — всадник в пустыне, с одним колчаном стрел. И капает кровь, куда попадает его стрела. Достоевский дорог человеку. Вот «дорогого»-то ничего нет в Толстом. Вечно «убеждает», ну и пусть за ним следуют «убеждённые». Из «убеждений» вообще ничего не выходит, кроме стоп бумаги и собирающих эту бумагу, библиотеки, магазина, газетного спора и, в полном случае, металлического памятника. А Достоевский живёт в нас. Его музыка никогда не умрёт.
Не следует ли раз навсегда отказаться от всякой тоски по родине, от всякой родины, кроме той, которая со мной, пристала как серебо морского песка к коже подошв, живет в глазах, в крови, придает глубину и даль заднему плану каждой жизненной надежды?