Незнакомец прав, я не умею играть как следует на рояле, ни на клавиатуре жизни, никогда, никогда не умел, я всегда слишком спешил, был нетерпелив, всегда что-нибудь мешало мне, всегда приходилось обрывать; но кто действительно умеет играть, а если даже он играет — что толку в этом? Разве великий мрак от этого станет менее черным и вопросы без ответа — менее безнадежными? Будет ли жгучая боль отчаяния от вечной недоступности ответов менее мучительной и поможет ли это когда-нибудь понять жизнь и овладеть ею, оседлать ее, как укрощенного коня, или она так и останется подобной гигантскому парусу среди шторма, который мчит нас, а когда мы хотим ухватится за него, сбрасывает в воду? Передо мною иногда словно открывается расселина, кажется, она идет до центра земли. Чем она заполнена? Тоской? Отчаянием? Или счастьем? Но каким? Усталостью? Смирением? Смертью? Для чего я живу? Да, для чего я живу?
Людвиг Бодмер (Рудольф)
– Почему же ты молчишь? – спрашивает Изабелла.
Я пожимаю плечами.
– Иногда трудно что-нибудь сказать, Изабелла. И дать свободу тоже трудно.
– Кому дать свободу?
– Самому себе. Многое в нас противится этому.
– Нож не может сам себя порезать, Рудольф. Отчего же ты боишься?
– Не знаю, Изабелла.
– Не жди слишком долго, любимый, иначе будет поздно. Слова нужны...
... Ставить человеку в вину его молодость — самое неубедительное возражение, какое можно придумать.
Поэту вечно будет непонятно, что даже красота, отмеченная совершенством, подвластна, как и все, законам рока и так же смертна!
Дело в том, что человек не только извечно лжет, он также извечно верит в добро, красоту и совершенство и видит их даже там, где их вовсе нет или они существуют лишь в зачатке.
Вся суть в мундире, только в мундире. Отними у военных мундир — и не найдётся ни одного человека, который захотел бы стать солдатом.
— Это же самый лакомый кусочек, — заявляет Эдуард. — Грудные косточки очень приятно погрызть.
— Я не грызун. Я едок.
Если судить по извещениям о смерти и некрологам, то можно вообразить, что человек — абсолютнейшее совершенство, что на свете существуют только благороднейшие отцы, безупречные мужья, примерные дети, бескорыстные, приносящие себя в жертву матери, всеми оплакиваемые дедушки и бабушки, дельцы, в сравнении с которыми даже Франциск Ассизский покажется беспредельным эгоистом, любвеобильнейшие генералы, человечнейшие адвокаты, почти святые фабриканты оружия — словом, если верить некрологам, оказывается, на земле живут целые стаи ангелов без крыльев, а мы этого и не подозревали.
Мне очень хочется уйти, но что-то заставляет меня остаться. Если человеку представляется случай помучить себя, он не так легко и откажется от этой возможности.
Не все больные следят за церковной службой. В задних рядах сидят неподвижно, сидят, словно окутанные грозной печалью, как будто вокруг них лишь пустота, — впрочем, может быть, так только кажется. Может быть, они пребывают в совсем других мирах, в которые не проникает ни одно слово распятого Спасителя, простодушно и без понимания отдаются той музыке, в сравнение с которой звуки органа бледны и грубы. А может быть, они совсем ни о чём не думают, равнодушные, как море, как жизнь, как смерть. Ведь только мы одушевляем природу. А какая она сама по себе, может быть известно только этим сидящим внизу душевнобольным; но тайны этой они открыть не могут. То, что они увидели, сделало их немыми. Иногда кажется, что это последние потомки строителей Вавилонской башни, языки для них смешались, и эти люди уже не могут поведать о том, что увидели с самой верхней террасы.
Cлайд с цитатой