Гюстав Флобер

Птицы в клетке мне внушают такую же жалость, как и люди в рабстве.

В детстве я мечтал о славе, подобно всем, ни более, ни менее; благоразумие пробудилось во мне поздно, но пышно расцвело.

Уже моя фантазия меркнет, вдохновение гаснет, слова наскучили мне самому, и если я храню написанное мною, то только потому, что люблю окружать себя воспоминаниями, ради чего я не продаю даже моей старой одежды. Иногда я отправляюсь взглянуть на нее в чулан, где она хранится, и мечтаю о том времени, когда эта одежда была нова, и обо всем том, что я делал, щеголяя в ней.

Ведь я не соловей, а малиновка, пронзительно кричащая и прячущаяся в чаще леса, чтобы ее никто не слушал, кроме нее самой.

Дитя! ты думаешь, что будешь любить меня всегда; всегда! как высокомерно звучит это слово в устах человека! Ведь ты любила уже и раньше, не правда ли, — как и я; вспомни, — и тогда ты говорила, — навеки. Я поступаю жестоко, я огорчаю тебя... Но предпочитаю омрачить твое счастье теперь, чем сознательно преувеличивать его, как делают все, чтобы потом утрата счастья заставляла еще больше страдать... Кто знает? Может быть, ты мне будешь благодарна потом за то, что у меня хватило мужества не быть чересчур нежным.

Когда у меня была семья, мне иногда хотелось, чтобы ее не стало; я был бы свободен и мог бы поехать в Китай или к дикарям. Теперь, когда семьи нет, я цепляюсь за стены, где еще витает ее тень.

Если сердце закалено, оно от этого не делается менее нежным.

Только Идея — бессмертна, только без нее немыслима жизнь.

В мире существуют только прекрасные стихи, стройная, гармоничная, певучая речь, красивые закаты, лунный свет, колоритные картины, античный мрамор, выразительные лица. Все остальное — ничто.

Я должен дать объяснения на несколько строк твоего письма, из которых я вижу, что ты питаешь иллюзии относительно меня. Оставлять тебя в заблуждении было бы с моей стороны трусостью, а трусость — порок, который я ненавижу во всех его проявлениях.