В душе ему жила крепкая надежда на свою судьбу, потому как каждому свойственно считать себя вполне исключительным явлением под солнцем и луной.
Валерьян Петрович Подмогильный
Наука! Это ноль, пустой, раздутый ноль! Тысячи лет она ширится, ширится и не может научить людей жить.
У тебя душа — грифельная доска: достаточно пальцем провести, чтобы стереть написанное.
Жизнь не раскладывается на схемы. Каждый начинает жить сначала и каждому новому мир кажется новым.
— Не грустите, товарищ, — молвил поэт, когда незнакомец удивленно на них глянул. — Это с каждым может случиться.
— Правда, что с каждым, — ответил тот, скривившись.
— Ещё напишете что-то... — сказал Степан.
— Должность ещё себе найдете... — сказал поэт.
— Да у меня... своё дело... — через силу вымолвил тот. — на Васильковской... ох!
И снова хмуро склонил голову на руки.
— Так чего же вы грустите?! — воскликнул Степан.
— Будешь грустить, когда так за живот взяло! Проклятый паштет... Свежий называется!
На улице поэт сказал Степану:
— Ошибка всегда возможна, и странно только то, что желудочная боль так напоминает душевную.
Мусинька никогда ни о чем серьезно не говорила, никогда не беспокоила его своей душой, и он должен бы быть очень благодарным ей за эту привилегию, ведь знать чужую душу слишком тяжкое бремя для собственной души.
Я говорю «прощайте», потому что мы можем уже и не увидеться. Не забывайте, что сгинуть на этом свете так же легко, как и появиться.
Всё вредит! Дышать тоже вредно, ведь вы палите кровь. Не дышите, может, дольше проживете!
Литература — это, в конце концов, книга, а не дикция, и выполнять её прилюдно так же странно, как и читать без рояля музыкальные произведения.