Стефан Цвейг

Разве объяснишь, почему люди, не умеющие плавать, бросаются с моста за утопающим?

Ты спрашиваешь: неужели мне её не жаль? Сегодня уже нет. После того как её наказали, ей стало гораздо легче, хоть она сейчас и огорчена. По-настоящему несчастна она была вчера, когда злополучная лошадка лежала в печке. Весь дом разыскивал её, а малютка непрерывно дрожала от страха, что пропажу вот-вот обнаружат. Страх хуже наказания. В наказании есть нечто определённое. Велико ли оно, или мало, всё лучше, чем неопределённость, чем нескончаемый ужас ожидания. Едва только она узнала, как её накажут, ей стало легко. Пусть тебя не смущают слёзы — сейчас они только вырвались наружу, раньше они скоплялись внутри. А таить их внутри куда больнее.

Все то, что наполняет теперь ужасом человечество, держится в каждой стране волей десятка людей, и десяток других людей может положить этому конец. Один человек, один-единственный живой человек, не признающий их, может уничтожить эту власть. Но до тех пор, пока вы гнете свои спины и говорите: «Может быть, мне повезёт», — пока вы юлите и хотите проскользнуть, вместо того чтобы нанести удар прямо в сердце, до тех пор вы рабы и лучшей участи не заслуживаете. Нельзя прятаться и сохранять при этом достоинство мужчины, нужно сказать «нет», это теперь единственный ваш долг; но не в том, чтобы дать себя заколоть.

Именно там, где господствует ужасная смерть, в людях как противодействие непроизвольно растет человечность.

Страсть, как болезнь, нельзя осуждать, нельзя и оправдывать; можно только описывать ее с все новым изумлением и невольной дрожью пред извечным могуществом стихий, которые как в природе, так и в человеке внезапно разражаются вспышками грозы. Ибо страсть подобного наивысшего напряжения неподвластна тому, кого она поражает: всеми своими проявлениями и последствиями она выходит за пределы его сознательной жизни и как бы бушует над его головой, ускользая от чувства ответственности. Подходить с меркой морали к одержимому страстью столь же нелепо, как если бы мы вздумали привлечь к ответу вулкан или наложить взыскание на грозу.

... Я всегда полагал, что для сердца человеческого нет ничего мучительнее терзаний и жажды любви. Но с этого часа я начал понимать, что есть другая, и, вероятно, более жестокая пытка: быть любимым против своей воли и не иметь возможности защищаться от домогающейся тебя страсти. Видеть, как человек рядом с тобой сгорает в огне желания, и знать, что ты ничем не можешь ему помочь, что у тебя нет сил вырвать его из этого пламени. Тот, кто безнадежно любит, способен порой обуздать свою страсть, потому что он не только её жертва, но и источник; если влюбленный не может совладать со своим чувством, он, по крайней мере, сознает, что страдает по собственной вине. Но нет спасения тому, кого любят без взаимности, ибо над чужой страстью ты уже не властен и, когда хотят тебя самого, твоя воля становится бессильной. Пожалуй, только мужчина может в полной мере почувствовать безвыходность такого положения, только он, вынужденный противиться, чувствует себя при этом и жертвой и преступником. Потому что, если женщина обороняется от нежелательной страсти, она подсознательно повинуется инстинкту своего пола: кажется, сама природа вложила в нее этот изначальный жест отказа, и даже когда она уклоняется от самого пылкого вожделения, ее нельзя назвать бесчеловечной. Но горе, если судьба переставит чаши весов, если женщина, преодолев стыдливость, откроет сердце мужчине, если она предложит ему свою любовь, еще не будучи уверена во взаимности, а он, предмет ее страсти, останется холодным и неприступным! Это тупик, и выхода из него нет — ибо не пойти навстречу желанию женщины означает нанести удар её гордости, ранить её стыдливость; отвергая любовь женщины, мужчина неизбежно оскорбляет самые высокие ее чувства. Тут уже никакого значения не имеет деликатность отказа, бессмысленны все вежливые, уклончивые слова, оскорбительно предложение просто дружбы; если женщина выдала свою слабость, всякое сопротивление мужчины неминуемо превращается в жестокость; отказываясь от её любви, он всегда становится без вины виноватым. Страшные, нерасторжимые узы! Только что ты еще был свободен, принадлежал самому себе и никому ничем не был обязан, и вот внезапно тебя подстерегают, преследуют, как добычу, ты становишься целью чужого, нежеланного желания. Потрясенный до глубины души, ты знаешь: теперь днём и ночью кто-то ждёт тебя, думает о тебе, тоскует и томится по тебе, и этот кто-то — женщина. Она хочет, требует, она жаждет тебя каждой клеточкой своего существа, всем своим телом. Ей нужны твои руки, твои волосы, твои губы, твое тело и твои чувства, твои ночи и твои дни, всё, что в тебе есть мужского, и все твои мысли и мечты. Она хочет всё делить с тобой, всё взять у тебя и впитать в себя. Спишь ты или бодрствуешь — где-то в мире есть теперь существо, которое беспокойно ожидает тебя, ревниво следит за тобой, мечтает о тебе. Что толку, если ты стараешься не думать о той, которая всегда думает о тебе, что толку, если ты пытаешься ускользнуть, — ведь ты принадлежишь уже не себе, а ей. Другой человек теперь, как зеркало, хранит твое отражение — нет, не так, ведь зеркало отражает твой лик только тогда, когда ты сам, по своей воле подходишь к нему; она же, эта любящая тебя женщина, она вобрала тебя в плоть и кровь свою, ты все время в ней, куда бы ты ни скрылся. Ты теперь навечно заточён в другом человеке и никогда больше не будешь самим собой, никогда больше не будешь свободным, и тебя, неповинного, всегда будут к чему-то принуждать, к чему-то обязывать; ты все время чувствуешь, как эта неотступная мысль о тебе жжёт твое сердце. Охваченный ненавистью и страхом, ты вынужден терпеть страдания той, которая тоскует по тебе; и я знаю теперь: для мужчины нет гнёта более бессмысленного и неотвратимого, чем быть любимым против воли, — это пытка из пыток, хотя и вина без вины.

Только благодаря страсти, убившей в ней все человеческое, имя ее еще и сегодня живет в стихах и спорах.

Чем добросовестнее изучаешь источники, тем с большей грустью убеждаешься в сомнительности всякого исторического свидетельства ни тщательно удостоверенная давность документа, ни его архивная подлинность еще не гарантируют его надежности и человеческой правдивости.

Такова уж природа человека, что, оказавшись между двумя лагерями, двумя идеями, спорящими, быть или не быть, он не может устоять перед соблазном примкнуть к той или другой стороне, признать одну правой, а другую неправой, обвинить одну и воздать хвалу другой.

В его лице я впервые приблизился к великой тайне — что все исключительное и мощное в нашем бытии создается лишь внутренней сосредоточенностью, лишь благородной мономанией, священной одержимостью безумцев.