Стефан Цвейг

Я не хотела себя связывать, хотела в любой час быть свободной для тебя. Где-то, в сокровенной глубине души, все еще таилась давняя детская мечта, что ты еще позовешь меня, хотя бы только на один час. И ради этого одного возможного часа я оттолкнула от себя все, лишь бы быть свободной и явиться по первому твоему зову. Чем была вся моя жизнь с самого пробуждения от детства, как не ожиданием, ожиданием твоей прихоти!

Он стал одним из тех, для кого не существует ни любви, ни женщин. Он, кому выпало на долю в единое мгновение жизни любить и быть любимым, он, кто так полно изведал всю глубину чувств, не испытывал более желание искать то, что слишком рано само упало в его неокрепшие, податливые, несмелые ещё руки. Он объездил много стран — один из тех невозмутимых, корректных британцев, коих молва нередко называет бесчувственными, потому что они так молчаливы, а взор их равнодушно скользит мимо женских лиц и женских улыбок. И никто не догадывается, что, быть может, они носят в душе картины, навеки приковавшие их внутренний взор, что память о былом горит в их крови, как неугасимая лампада перед ликом мадонны...

Все, чем он жил, все, что он любил, сгорало на этом медленном огне, обугливалось, покрывалось пеплом и падало в вязкую тину равнодушия. Он смутно ощущал: что-то свершалось в то время, как он лежал здесь, на диване, и с горечью думал о своей жизни. Что-то кончалось. Что? Он слушал и слушал.

Так начался закат его сердца.

При всех проявлениях общечеловеческой, житейской потребности в одежде, тепле, сне, отдыхе, при всех нуждах немощной плоти рушится то, что разъединяет людей, стираются искусственные грани, разделяющие человечество на праведных и неправедных, достойных и недостойных, остаётся только извечно страждущий зверь, земная тварь, томимая голодом, жаждой, усталостью, так же как ты, как я и все на свете.

Допускаю… можно стыдиться посторонних… толпы, которая выуживает из газет чужую беду, смакует ее и облизывается… Но ведь близким-то можно признаться…