Филип Пулман

Твоя смерть трогает тебя за плечо или берёт за руку и говорит: пойдём со мной, пора. Это может случиться, когда ты заболела лихорадкой, или подавилась хлебом, или упала с высокой крыши, и посреди твоих мучений смерть приходит к тебе с добром и говорит: успокойся, дитя, успокойся, пойдём со мной, — и ты отплываешь с ней на лодке, в туман. А что происходит там, никто не знает. Никто не возвращался.

Насколько я понимаю, Святая церковь учит, что есть два мира: тот, который мы видим, слышим и осязаем, и другой, неземной — мир рая и ада. Барнард и Стокс были... Как бы это выразиться... Теологи-отступники, утверждавшие, что существуют множество других миров, подобных нашему, — не ад и не рай, а материальные и грешные миры. Они рядом, но невидимы и недоступны. Святая церковь, естественно, осудила эту мерзкую ересь. Барнарда и Стокса заставили замолчать.

Может быть, на самом деле существует один-единственный мир, которому как будто снятся остальные?

Бекки вышла. Дверь захлопнулась, и она уловила за ней вздох и чьё-то задохнувшееся, прерывистое дыхание. Бекки поняла, что её выставили. Дело не в том, что её попросили провести ночь в другом купе, а в том, что тем двоим срочно хотелось… чего? Она догадывалась, и ей было стыдно. Их влекло друг к другу с силой, изумлявшей Бекки. Возможно, пройдёт несколько лет и любовь ворвётся и в её жизнь. А может быть, всё дело в том единственном человеке, которого она ещё не встретила и с которым…

Есть любопытное пророчество об этом ребёнке: ей предназначено судьбой положить конец судьбе.

Каждый маленький шаг человека к свободе был поводом для свирепой битвы между теми, кто хочет, чтобы мы знали больше и были мудрее и сильнее, и теми, кто хочет заставить нас быть покорными и смиренными.

Она задумалась, наступит ли когда-нибудь в её жизни час, когда она перестанет думать о нём: мысленно говорить с ним, заново переживать все минуты, проведённые вместе, мечтать услышать его голос и почувствовать прикосновение его рук, его любовь. Раньше ей и не снилось, что можно полюбить кого-нибудь так сильно; из всех её удивительных приключений это было самое удивительное. Ей казалось, что нежность, оставленная в её сердце этой любовью, похожа на ушиб, который никогда не пройдёт и который она будет лелеять вечно.

Взлетать в небо, когда в спину тебе дует свежий ветер, а впереди ждет новый мир, — разве на свете может быть что-нибудь лучше этого?

Вся история человечества была историей борьбы между мудростью и глупостью.

Но Уилл тоже чувствовал, как в груди у него нарастает боль, и, борясь с ней, видел, что галливспайны, обнявшиеся подобно ему с Лирой, испытывают те же мучения.

Отчасти они были физическими. Словно железная рука сдавила ему сердце и пыталась вытащить его сквозь рёбра, а он, прижав к этому месту ладони, тщетно пытался удержать его внутри. Эта боль была гораздо сильнее и хуже той, которой сопровождалась потеря пальцев. Болело не только тело, но и душа; что-то самое дорогое и потаённое вытаскивали наружу, где ему совсем не хотелось быть, и Уилл задыхался от стыда и муки, страха и злости на себя, поскольку виновником этого был он сам.

Мало того. Это было как если бы он сказал: «Не надо, не убивайте меня, потому что я боюсь; убейте лучше мою мать — мне всё равно, я не люблю её», а она услышала бы эти слова, но притворилась, что не слышала, щадя его чувства, и сама, движимая любовью, предложила себя в жертву вместо него. Вот как ему было плохо — хуже и быть не может.