Вновь иду по проклятой земле.
Гермошлема нет на голове.
Сзади дулом автомата в спину тычут мне солдаты,
Жизнь моя висит на волоске.
Вновь иду по проклятой земле.
Гермошлема нет на голове.
Сзади дулом автомата в спину тычут мне солдаты,
Жизнь моя висит на волоске.
Я бегу по выжженной земле,
Гермошлем захлопнув на ходу.
Мой «Фантом» стрелою белой на распластанном крыле
С ревом набирает высоту.
Где-то там, вдали, родной Техас,
Дома ждут меня отец и мать.
Мой «Фантом» взорвался быстро в небе голубом и чистом -
Мне теперь вас больше не видать...
Вижу в небе белую черту -
Мой «Фантом» теряет высоту.
Катапульта — вот спасенье! И на стропах — натяженье,
Сердце — в пятки: в штопор я иду.
Только приземлился, в тот же миг
Из кустов раздался дикий крик:
Желтолицые вьетнамцы верещат в кустах, как зайцы.
Я упал на землю и затих.
— «Кто же тот пилот, что меня сбил?», -
Одного вьетнамца я спросил.
Отвечал мне тот раскосый, что командовал допросом:
— «Сбил тебя наш летчик Ли-Си-Цын».
Вижу голубеющую даль -
Нарушать такую просто жаль.
Жаль, что ты ее не видишь! Путь наш труден и далек.
Мой «Фантом» несется на восток.
Делаю я левый поворот,
Я теперь палач, а не пилот:
Нагибаюсь над прицелом — и ракеты мчатся к цели.
Впереди еще один заход.
Берен не знал, чему был бы рад больше — войти, как сейчас, в ставший чужим дом или найти груду камней и обгоревших бревен. Так, попади Андис в плен, а не в могилу, он то ли радовался бы — пусть и в чужих грязных лапах, но она бы жила! — то ли желал бы ей смерти.
«Долгий месяц» уже на исходе.
До каких же пор.
Словно мальчик,
В плену у нее,
Я вырваться буду не в силах?
Я видел собаку
У неё были уши
И большие глаза
И цепочка на шее
И обрубленный хвост
Из зада торчало
Что-то очень похожее
На безысходность
И не лаяла даже
А тихо смеялась
И я засмеялся
А потом вдруг заплакал
И собака завыла
Смертельно и страшно
А потом я свернулся
Калачиком рядом
А собака подохла
И даже из зада
Перестала торчать
У неё безысходность
Жизнь человека — темная машина. Ею правит зловещий гороскоп, приговор, который вынесен при рождении и обжалованию не подлежит. В конечном счете все сводится к нулю.
С пылающим лицом стоял он в темном углу, страдая из-за вас, белокурые, жизнелюбивые счастливцы, и потом, одинокий, ушел к себе. Кому-нибудь следовало бы теперь прийти! Ингеборг следовало бы прийти, заметить, что он ушел, тайком прокрасться за ним и, положив руку ему на плечо, сказать: «Пойдем к нам! Развеселись! Я люблю тебя!..» Но она не пришла.