Был барыш, стал кураж,
День вокруг божественный,
Ах, возьму на абордаж
Что-нибудь поженственней!
Был барыш, стал кураж,
День вокруг божественный,
Ах, возьму на абордаж
Что-нибудь поженственней!
Мы любим благородных разбойников. Неблагородных — тоже, если у них хороший вкус и чувство юмора.
Он старался не дышать, не отсвечивать; он чувствовал, как в носу предательски щиплет, боялся моргнуть, стряхнув постыдную слезу, – и слеза побредет по щеке медленно, как напоказ… Мама была маленькой и жалкой. Он помнил ее другой. Веселой, шумной, неутомимой; мама была убежищем, а стала перекрестком на семи ветрах.
Расы, нации, народы – в этом мы одинаковы. Гром похвал, единственный упрек, и вот, забыв обо всем, мы схватываемся с упрекающим не на жизнь, а на смерть. Мы забыли о тех, кому доставили удовольствие. Если мы и апеллируем к ним, так только в качестве бойцов, способных выступить на нашей стороне.
Родина отреклась от нас. Да, это несправедливо. И что? Забыть родину трудно. Скажу больше: невозможно. Она всегда первая, даже в изгнании.
Это свойственно человеку. После острого тянет на кисленькое. После смерти — на смех.
Прошлое ревниво, подслушает, вильнет хвостом и пойдет гулять по свету. Чтобы вернуться каленой стрелой в спину или удавкой в ночи. Далеко мы были, высоко летали, уста из стали, язык из пыли, живем сегодня, а вчерашний день отгорел и погас.
Забыли.
Ничего нельзя оставлять на завтра. Ничего. Посуду — в особенности. Иначе засохшие остатки пищи и горка тарелок в раковине способны убить последние ростки добра в вашей душе.
Лучше жить рядом с замком некромантов и не платить никаких налогов, чем… Ну, сами понимаете.
Кольраун еле удержался, чтоб не спросить: «Это приказ, государь?»
Он и так знал: это хуже, чем приказ. Это намек.
На душе скребли кошки — и печаль, ранее светлая, превращалась в глухую тоску, становясь с каждой минутой все темнее, словно там, внутри, садилось солнце.