Дети знают, что небо синее. Теперь им надо знать, что делать, когда оно рушится.
Это не безумие. Так выглядит честность, когда всё внутри вверх тормашками.
Дети знают, что небо синее. Теперь им надо знать, что делать, когда оно рушится.
Легко посвятить жизнь другим, хоть я и не знаю, как жить для себя. И не знаю, как захотеть.
Рагнара всегда любили больше меня. Мой отец. И моя мать. А после и Лагерта. Почему было мне не захотеть предать его? Почему было мне не захотеть крикнуть ему: «Посмотри, я тоже живой!» Быть живым — ничто. Неважно, что я делаю. Рагнар — мой отец, и моя мать, он Лагерта, он Сигги. Он — всё, что я не могу сделать, всё, чем я не могу стать. Я люблю его. Он мой брат. Он вернул мне меня. Но я так зол! Почему я так зол?
Каково это — быть отверженным? Быть наказанным не за преступление, а за потенциальную возможность его совершить?
Я охотно повторяла парадоксы, вроде фразы Оскара Уайльда: «Грех — это единственный яркий мазок, сохранившийся на полотне современной жизни». Я уверовала в эти слова, думаю, куда более безоговорочно, чем если бы применяла их на практике. Я считала, что моя жизнь должна строиться на этом девизе, вдохновляться им, рождаться из него как некий штамп наизнанку. Я не хотела принимать в расчет пустоты существования, его переменчивость, повседневные добрые чувства. В идеале я рисовала себе жизнь как сплошную цепь низостей и подлостей.
Город сошел с ума, люди куда-то спешат,
Медленно затвердевает моя душа.
Кухню наполнил дым тлеющих сигарет,
Еле слышны отголоски вчерашних побед.
Мне бы сейчас полетать над облаками,
В параллельный мир окунуться с головой,
Мне бы сейчас полетать, взмахнуть руками,
Но падать больнее всего.