Надеяться на что-то и потерять больнее, чем вообще ни на что не надеяться.
— Она... потеряла там кого-то?
— Себя.
Надеяться на что-то и потерять больнее, чем вообще ни на что не надеяться.
— Фитц, выслушай меня. Мы с тобой... мы знаем друг друга. Мы друзья. Я могу объяснить тебе все.
— Любопытно. Кое-кто сегодня уже пытался. Ты, должно быть, слышала его крики и усвоила урок. Фух. Итак, я перепроверил твои тесты, и угадай, кто оказался в списке потенциальных Нелюдей. Давай. Угадай. Не хочешь? Ну и ладно. У нас есть куча способов тебя разговорить.
— Нет, Фитц. Ты же не хочешь этого делать...
— Как раз хочу.
— Нет, нет...
— Видимо, ты меня совсем не знаешь.
Скольких мы утрачиваем за свою жизнь?
Многих. И когда уходит кто-то очень близкий, мы надеемся, что он — там. И что там, за чертой смерти, хоть что-то есть. Я знаю, что встречусь с теми, кто ушел раньше меня. Знаю. Но… пока мы — здесь. И иногда хочется кричать от невозможности увидеть. Услышать. Хотя бы на миг заглянуть в родные глаза, улыбнуться и знать — там или не там, но тебя любят. И знают о твоей любви. Ведь то, что близкий тебе человек ушел за черту смерти, вовсе не отменяет всего остального. Он все равно близкий. Родной. И любимый.
Должен быть специальный закон, ограничивающий продолжительность траура. Свод правил, которые говорили бы, что просыпаться в слезах можно, но не дольше месяца. Что через сорок два дня твое сердце не должно замирать, оттого что тебе показалось, будто ты услышала ее голос. Что ничего не случится, если навести порядок на ее письменном столе, снять ее рисунки с холодильника, спрятать школьную фотографию и доставать, только если действительно захочется посмотреть на нее. И это нормально, когда время без нее измеряется так же, как если бы она была жива и мы считали бы ее дни рождения.
Я думаю, надежда — опасная штука. Надежда убила больше моих друзей, чем вспышка и жаровня вместе взятые.
— Мы думаем, что дар Рейны — это видение будущего.
— Надо же! А я-то думала, что её дар — быстро бегать и собирать колечки.