Альфред Уайтхед

Другие цитаты по теме

Если хотя бы один лентяй написал философский трактат, то все те, кого ошибочно считают философами, лопнули бы от зависти. Но как только лентяй садится писать трактат, он тут же перестает им быть. Вот такая неразрешимая проблема.

Теперь глубоких отношений не завожу. Не вижу в этом никакого смысла. Поверхностные взаимности случаются от состояния души. Чаще я мрачен и нелюдим, но иногда на меня нападает веселость, а, порой, я счастлив настолько, что брожу по улицам с цветущей физиономией, точно городской сумасшедший. Публичности сторонюсь, потому что публичность всегда сопряжена с размытостью суждений. Кто меня хоть немного знает, слышал о том, что больше всего на свете я не терплю жанр сериальной пошлости, где сам бес не бес, а лишь жалкий паяц на зарплате у мастера. А страстишки – мыльные пузыри. Не могу я терпеть и сентиментальностей. Слюнявую болезненную форму общения я прижег раз и навсегда одной мыслью: «Не желаю впускать в свою душу разъедающий напиток неразвитых страстей. Слезы бывают разные. Я готов склонить колени перед слезами покаяния или острого ощущения бессмысленности бытия, но никогда не приму бытовой слезливости – сентиментального отношения к чужим ролям чужого кино». Иными словами, серой промежности не переношу. Хотя и живу в ее эпицентре.

Философствовать – значит оберегать внутреннего гения от поношения и изъяна, добиваться того, чтобы он стоял выше наслаждений и страданий, чтобы не было в его действиях ни безрассудства, ни обмана, ни лицемерия, чтобы не касалось его, делает или не делает чего-либо его ближний, чтобы на все происходящее и данное ему в удел он смотрел, как на проистекающее оттуда, откуда изошел и он сам, а самое главное – чтобы он безропотно ждал смерти, как простого разложения тех элементов, из которых слагается каждое живое существо. Но если для самих элементов нет ничего страшного в их постоянном переходе друг в друга, то где основания бояться кому-либо их общего изменения и разложения? Ведь последнее согласно с природой, а то, что согласно с природой, не может быть дурным.

— Вы ошибаетесь. Во мне нет доброты. Просто я не могу видеть, как породистые животные мучаются в родах. Только и всего. Я был обязан вам помочь. Но мое мнение о человеческом роде в целом, и о женщинах в частности, нисколько не переменилось. Впрочем, я часто спрашиваю себя: как существа, столь близкие к животным, еще позволяют себе выказывать какую-то гордость. В то утро вы не были гордячкой. И как обычная непокорная сука, которая щенится на псарне, находили успокоение в ласковой руке хозяина.

— Допустим. Но у вас убогая философия. Так уж сложилось, что вы лучше понимаете животных, чем людей, и потому судите о людях по своим меркам. Для вас женщина — это непонятная помесь собаки, волчицы и коровы.

— Добавьте к этому хитрость змеи.

Тому, кто по-немецки не говорит, мы не рады.

Живу я один. Привык. Ощущаю себя более чем уютно. Ненормально это? Не знаю. Возможно, это ненормально для одиночек, которые проживают так всю жизнь. А у меня бывало всякое. И жена, которую любил. И женщины, которые открывали мне вертикали и горизонтали душевных удовольствий. И периоды обнуления, когда вертикаль пересекалась с горизонталью. Не унывал никогда.

Теперь глубоких отношений не завожу. Не вижу в этом никакого смысла. Поверхностные взаимности случаются от состояния души. Чаще я мрачен и нелюдим, но иногда на меня нападает веселость, а, порой, я счастлив настолько, что брожу по улицам с цветущей физиономией, точно городской сумасшедший. Публичности сторонюсь, потому что публичность всегда сопряжена с размытостью суждений. Кто меня хоть немного знает, слышал о том, что больше всего на свете я не терплю жанр сериальной пошлости, где сам бес не бес, а лишь жалкий паяц на зарплате у мастера. А страстишки – мыльные пузыри. Не могу я терпеть и сентиментальностей. Слюнявую болезненную форму общения я прижег раз и навсегда одной мыслью: «Не желаю впускать в свою душу разъедающий напиток неразвитых страстей. Слезы бывают разные. Я готов склонить колени перед слезами покаяния или острого ощущения бессмысленности бытия, но никогда не приму бытовой слезливости – сентиментального отношения к чужим ролям чужого кино». Иными словами, серой промежности не переношу. Хотя и живу в ее эпицентре.

— Мы мечтаем о свободе... Но когда ее приносят на блюдечке с голубой каемочкой... Мы совсем не знаем, что с нею делать...

— А он сегодня философ.

— Наверное, задумался о пенсии.

Сама я Хайдеггера не изучала, Господь попустил. Да и Сартра знаю только потому, что он много говорил об искусстве и мне это нужно по работе. Но я видела, что бывает с теми, кто жадно читает этих двух и весь прочий список, чтобы скорее войти в бизнес – особенно когда бедняги относятся к прочитанному всерьез. Ой вей. Но почему-то сохраняется консенсус, что «есть вещи, которые знать необходимо».

Нет, понятно, что преподавателям так называемых «гуманитарных наук» нужна кормовая база. Но подобное положение дел – это, по-моему, вредительство. Сказать молодому и свежему уму: вот прочитай-ка для развития Хайдеггера, Сартра, Ведровуа и Бейонда – это как посоветовать юной деревенской красавице: чтобы познать жизнь, дочка, переспи по десять раз с каждым из двенадцати солярных механизаторов в вашем депо. Она это сделает, конечно – трогательная послушная бедняжка. И жизнь в известном смысле познает. Но вот красавицей уже не останется: во-первых, никогда не отмоет сиськи, а во-вторых, будет ссать соляркой до конца своих дней.

Философские тренажеры не воспитывают ум. Они его искривляют. Когда голову развивают подобным образом, в нее закачивают софт, который немедленно начинает участвовать в каждой вашей «встрече с бытием». И, закачав этот софт, назад вы его уже не откачаете.

Многих усердных философов чрезвычайно смущает то унизительное обстоятельство, что природа часто отказывается следовать их самым глубокомысленным и тщательно разработанным выводам, и нередко после того, как философ изобретет самую остроумную и удобопонятную теорию, упорно поступает наперекор его системе и решительно противоречит его излюбленной точке зрения.