По утрам воздух белый, туманный от сжимающегося холода.
При одном только взгляде на Германа у Кристины в животе будто открывалась дверь, за которой было небо. Пронзительно-голубое, полное воздуха небо из восторга и свободы.
По утрам воздух белый, туманный от сжимающегося холода.
При одном только взгляде на Германа у Кристины в животе будто открывалась дверь, за которой было небо. Пронзительно-голубое, полное воздуха небо из восторга и свободы.
Вянут настурции на длинных жердинках.
Острой гарью пахнут торфяники.
Одиноко скитаются глубокие души.
Лето переспело от жары.
Не трогай меня своим злым током...
Меж шелестами и запахами,
переспелого, вянущего лета,
Бродит задумчивый взгляд,
Вопросительный и тихий.
Молодой, вечной молодостью ангелов, и мудрый.
Впитывающий опечаленно предстоящую
неволю, тюрьму и чахлость.
Изгнания из стран лета.
Ах, маэстро паяц,
Вы безумны — фатально.
Отчего на меня,
на — меня?
Вы смотрите идеально?..
Отчего Вы теперь опять
покраснели,
что-то хотели сказать,
и не сумели?
Или Вам за меня,
за — меня? — Обидно?
Или, просто, Вам,
со мною стыдно?
— Листья царапают воздух, иногда это как выстрелы вдалеке. А иногда, как будто...
— Аплодисменты.
— ... аплодисменты.
Полевые мои Полевунчики,
Что притихли? Или невесело?
— Нет, притихли мы весело —
Слушаем жаворонка.
Полевые Полевунчики,
Скоро ли хлебам колоситься?
— Рано захотела — еще не невестились.
Полевые Полевунчики,
что вы пальцами мой след трогаете?
— Мы следки твои бережем, бережем,
а затем, что знаем мы заветное,
знаем, когда ржи колоситься.
Полевые Полевунчики,
Что вы стали голубчиками?
— Мы не сами стали голубчиками,
а знать тебе скоро матерью быть —
То-то тебе свет приголубился.
В пирном сводчатом зале,
в креслах резьбы искусной
сидит фон Фогельвейде:
певец, поистине избранный.
В руках золотая арфа,
на ней зелёные птички,
на платье его тёмносинем
золоченые пчелки.
И, цвет христианских держав,
кругом благородные рыцари,
и подобно весенне-белым
цветам красоты нежнейшей,
замирая, внимают дамы,
сжав лилейно-тонкие руки.
Он проводит по чутким струнам:
понеслись белые кони.
Он проводит по светлым струнам:
расцвели красные розы.
Он проводит по робким струнам:
улыбнулись южные жёны.
Пахнет кровью и позором с бойни.
Собака бесхвостая прижала осмеянный зад к столбу
Тюрьмы правильны и спокойны.
Шляпки дамские с цветами в кружевном дымку.
Взоры со струпьями, взоры безнадежные
Умоляют камни, умоляют палача...
Сутолка, трамваи, автомобили
Не дают заглянуть в плачущие глаза
Проходят, проходят серослучайные
Не меняя никогда картонный взор.
И сказало грозное и сказало тайное:
«Чей-то час приблизился и позор».
Кто-то бродил без конца, без конца,
Танцевал и глядел в окна,
А оттуда мигала ему пустота...
Ха, ха, ха, — хохотали стекла...
Можно на крыше заночевать,
Но место есть и на площади!
Нет, это голос русской зимы, — благодушно думает рядовой Грюневальд, — русского леса и степей. Голос бесконечной ночи, короткого и тусклого дня, похожего на вспышку сознания между двумя снами. Голос бескрайней земли и широких, как моря, рек…
Вот поет дорога.
Дорога моя — вот.
Вот и сам я!
А я вожжи взял,
эх, Родина!
А я ружье взял.
Вот — и мать.
Не тужи, не тужи, родная,
задул большой ветер —
не тужи, не плачь, мама.
Камень при дороге стал,
сосна шумит.
Ветер дальше, дальше погнал окрест.
Не плачь, мама.
Родина, родина — земля,
одна ты — мать.
За тебя я ушел.
Не тужи, не тужи, родная,
не плачь, мама.