– Все хорошо, – сказал ему Клэй. – Уже утихло…
Но Клэй лучше кого бы то ни было знал: есть вещи, которые никогда не уходят.
– Все хорошо, – сказал ему Клэй. – Уже утихло…
Но Клэй лучше кого бы то ни было знал: есть вещи, которые никогда не уходят.
– Что вообще с тобой такое? Почему ты такой…
– Какой такой? Ну какой?
Такой долбанутый.
Жаргон молодых в любой стране.
Слова между ними будто рана.
– Я был умереть готов, лишь бы когда-нибудь достичь таких высот, как Давид – хотя бы на миг.
Он заглянул в глаза мальчишки напротив.
– Но я знаю, знаю…
Клэй ответил.
Его слова больно ударили обоих, но он должен был их произнести.
– Мы живем жизнью Рабов.
Мне кажется, наблюдать, как умирает человек, – это похоже на изучение иностранного языка, целая новая наука. Выстраиваешь башни из коробочек с лекарствами, считаешь таблетки, меришь ядовитые жидкости. Затем переводишь минуты в часы в больничной палате и выучиваешь, сколько длится самая долгая ночь.
…Дети в разную пору цепляются к разным вещам. Тебя могут не задевать десять лет, чтобы затравить уже в подростковые годы. Ты можешь собирать марки, и в первом классе увлечение сочтут интересным, а в девятом оно повиснет на тебе ярлыком.
Она рассмеялась, и Клэй почувствовал ее дыхание, и подумал об этом тепле, о том, как люди бывают теплыми, тепло идет изнутри наружу, как оно обдает тебя и исчезает, потом снова здесь, и ничто не постоянно…
…У каждого из нас была своя жизнь, нужно было как-то ею распоряжаться, и в нее входила Пенелопа; мы все еще были детьми. Мы удерживали все в целости.
Были наши стрижки, был Бетховен.
И для каждого из нас – что-то личное, особое.
Вы понимаете, что мать умирает, когда она обращается с каждым не как со всеми.
Тосковать по Пенни было тяжело.
Но мы хотя бы знали, что с этим делать: красота смерти – она окончательна.