Ольга Брилёва. По ту сторону рассвета

В Дориате искусством письма, кроме Даэрона, владели немногие. Это была забава — превращать речь в цепочки рун. У нолдор и это было иначе. Они писали хроники событий, записывали повести о своих и чужих делах, и даже песни свои перелагали на безмолвную бумагу и на пергамент. Нолдор словно бы стремились запечатлеть себя, оставить свои мысли и слова для тех, с кем никогда не встретятся лицом к лицу.

Другие цитаты по теме

Мы с Морготом на таких ножах, что и мысли о примирении с ним я допустить не могу. Он отнял у меня все, превратил мою жизнь в дорогу по трупам — и что же? Я прочитал две страницы — и уже готов влезть в морготову шкуру! Это колдовство, эльдар, иначе нельзя и сказать! Если вы не можете его распознать — стало быть, это не ваше эльфийское колдовство и не на вас оно рассчитано.

Самые злодейские мысли уже у нас в головах рождались, не у них на языках, и потому не за что было призвать их к ответу.

— Беда не в том, что она хочет нас предать, — проговорил он. — Если бы оно было так, я бы знал, что с ней сделать. Беда в том, что она сама не знает, чего хочет. Про иных людей говорят: «душа из воска», но воск все-таки застывает, у этой же что ни минута, то в новую сторону лежит душа. Говорит она одно, делает другое, думает третье и все это называет «быть самим собой».

Улыбка его была щедрой на вид и терпкой на вкус, как рябиновая гроздь.

На второй день этой мучильни Гили сказал эльфу:

— Слушай, давай закончим пораньше. У меня руки болят.

— Давай, — неожиданно легко согласился Айменел. — Если на нас свалятся орки, ты им так и объяснишь: у тебя болят руки. И они сразу отстанут.

Она не знала, что за весть он принес, но, не зная, уже противилась ей всем сердцем.

Вот ведь как бывает... Обгадишься один раз — а засранцем называют всю жизнь.

— Я не знаю, что это за твари, они безобразнее ночного кошмара, но если Нан-Дунгортэб творил Моргот, то эти создания — не его. Он... не творит ничего уродливого...

Эльфы смотрели в потрясенном молчании.

— Ты уверен? — спросил один из них.

— Я понял, о чем говорит Берен, — вмешался Вилварин. — Твари Моргота, те же волки или орки — они могут быть страшными, но не уродливыми. Я не могу с ходу вспомнить нужного слова, но Моргот все делает...

— Изящно, — подсказал Эдрахил.

— Вот! Именно так. Ему нравится красивое, хотя он и исказил понимание красоты. В его созданиях чувствуется его гордость, он словно спрашивает: ну, кто еще умеет это делать так, как я?

Долгое время я... не чувствовал боли... Потому что был... мёртвым. Так было нужно, потому что... мертвец неуязвим. Я так думал. Я привык быть мёртвым. Мне не нужно было бояться за свою жизнь, думать о том, что я буду есть завтра, не схватят ли меня... Что бы ни случилось — я могу перестать двигаться, говорить, сражаться, но мертвее, чем я есть, уже не стану... Это и в самом деле страшно, госпожа Соловушка, но быть живым было ещё страшнее... Но вот случилось что-то, и я понял, что обманывал себя. Что я — живой, что я должен чувствовать боль, иначе я... Я стану хуже волколака. Мёртвые должны лежать в земле, а живые должны ходить по земле и чувствовать боль. Если ты возьмёшь её у меня, я боюсь, что опять не буду знать, живой я или мёртвый.

Не испытывай он этого трепета перед ней — был бы рабом своей страсти, властным и даже жестоким. Лютиэн видела его однажды таким, каким он был во власти своих страстей: там, на поляне, где он разделался с феанорингами. Но сейчас, с ней — он был как ребенок, который боится спугнуть птичку, что залетела в его комнату и села на подоконник. Или даже — как эта птичка. Он становился беззащитней младенца, совлекая не только одежды, но и тот незримый панцирь, что носил под ними, отрекаясь даже от собственной воли. Это давало ей власть, которая была бы страшной, вздумай Лютиэн ею пользоваться. Но она не собиралась, потому что любовь — это встречное самоотречение.