Ольга Брилёва. По ту сторону рассвета

Другие цитаты по теме

Хуан чувствовал, что узы между ним и Хозяином слабеют. Не только из-за Госпожи и ее песен, но из-за того, что Хозяин истаивал. Каждый раз, когда он делал Плохое, из его души кто-то вырывал кусок. Если дальше так пойдет, Хозяина не станет совсем — и кому тогда будет служить Хуан?

Моргот хочет взять человека не на то, что в нем есть злого, а на то, что в нем есть доброго. Это хорошо. Это значит, что доброго в нас все же больше, чем злого, и оно вернее, если даже Моргот на него делает ставку.

— Даже сейчас, — сказал он, погладив мечи сквозь ткань. — Даже сейчас я не могу о них плакать.

— Другие могут говорить что угодно, — Лютиэн положила на его руку свою ладонь. — Но я-то знаю, что твое горе не меньше, а больше слез.

Он плакал вместе с Хуаном, уткнувшись лицом в его шею, набрав полные горсти его шерсти. Там были они одни, никого больше. Хозяин не хотел, чтобы Братья знали, что он тоже умеет плакать. Он старался походить на Отца — такого же решительного, не знающего ни сомнений, ни раскаяния. Любимый Брат походил на Отца сильнее, но Хозяин больше старался...

— В конце концов думаешь — будь что будет — и ложишься в чью-то ладонь.

— ... И тот, в чью руку ты лег, обнаруживает себя сжимающим рукоять меча — и что ему делать с мечом?

— Разве меч может знать, что нужно с ним делать? Разве он может сказать?

Не все можно оправдать Клятвой, и не все можно искупить, а ты так неколебимо уверен в своей правоте, что вот-вот перейдешь черту, за которой нет пути назад. И то, что тебя ждет за этой чертой — ужасней всего, что ты себе представлял. От того, кем ты был, кого твои друзья могли любить и уважать — ничего не останется, лучшее в тебе будет кричать от боли, а худшее — стремиться приумножать эту боль. Разорванный пополам внутри самого себя, ты станешь катиться от плохого к худшему, стремясь удавить голос своей совести вместе с той половиной тебя, что еще жива; и когда тебе это удастся — будет готов еще один новобранец для Моргота.

Лютиэн улыбнулась и свободной рукой вынула из своей вышивки иглу.

— Посмотри, сестра, — нитка тянется за ней. Сама по себе она не может создать узора на основе, не может соединить плечо и рукав — ибо неспособна проколоть ткань; но и игла без нее ничего не вышьет и не сошьет.

— Ты знаешь, куда он пойдет, — проговорил Келеборн. — Ты знаешь, что оттуда нет возврата.

— Куда игла, туда и нить, лорд Келеборн.

— Я полюбила его за то, что он полюбил меня, — сказала она. — За то, что страдал, тая свою любовь, но был отважен, открывая ее. За то, что он предлагает мне себя всего искренне и без остатка, как жертву, полностью раскрыв ладони, не пытаясь ничего удержать и оставить себе; а меня он принимает как благословение, не требуя того, что сверх моих сил, но и не пренебрегая ни единой малостью. Люблю остроту его разума, неистовство чувств, мощь воли, которая повела его в этот безумный поход... Я люблю его за то, что он — это он; потому что я — это я. Вот, пожалуй, и все...

Он ударил кресалом, протянул Гили дымящийся трут. Лицо оставалось спокойным. Он что, совсем без сердца?

Гили поджег костерок и раздул пламя. В свете дня оно было почти невидимым — только веточки и кусочки коры корчились и чернели. Гили и Эминдил бросили в огонь по веточке полыни и можжевельника. Дым побелел, закурился вихрями. Они молча сидели, пока костерок не прогорел.

Он не бессердечный, понял Гили. Просто на его памяти это уже не первая деревня-могила и не вторая.