Я вдруг совсем охладела к дурным речам.
Что ты запомнишь? Обиду? Гордыню? Страх?
Лица врагов? Свой портрет в дорогой квартире?
Я буду пить шампанское в облаках
И вспоминать, что мы с тобой просто были!
Я вдруг совсем охладела к дурным речам.
Что ты запомнишь? Обиду? Гордыню? Страх?
Лица врагов? Свой портрет в дорогой квартире?
Я буду пить шампанское в облаках
И вспоминать, что мы с тобой просто были!
— Может быть, что-то [чувства] ещё осталось, Гвен?
Она пристально посмотрела на него.
— Неправильный вопрос, Дерк, ты сам знаешь. Всегда что-то остаётся. Если с самого начала что-то было. Иначе нет смысла и говорить. А если было что-то настоящее, то обязательно что-то остаётся, ломоть любви, стакан ненависти, отчаяния, негодования, физическое влечение — что угодно. Но что-то остаётся.
— Не знаю, — вздохнул Дерк, задумчиво глядя вниз. — Мне кажется, ты была единственным настоящим в моей жизни.
— Печально, — прошептала Гвен.
— Да, — отозвался он. — Согласен.
Скажите ей, что я ушёл,
И что не смог её дождаться.
Лишь октября зажёг костёр,
Чтобы хоть как-то попрощаться.
Кофе с легким привкусом миндаля.
Тихо Чет Бейкер снова играет джаз.
И вместо кроткого вздоха «твоя»
Ровное «это теперь не про нас».
У наших привычных бесед до утра
Новый поистине сжатый формат.
И вместо «может еще раз с нуля»..?
Твердое «больше ни шагу назад».
Брошена. Короткое глупое слово. Можно тысячу раз читать об этом в книгах, тысячу раз думать, что не найти сюжета банальней. Это так… Но лишь до тех пор, пока не бросят тебя. А тогда можно до бесконечности говорить о банальности тусклому зеркалу, откуда бессмысленно глядят на тебя пустые погасшие глаза.
I wish you felt the way that I still do.
...
But you don't,
You don't feel anymore,
You don't care anymore.
It's all gone.
Хочешь — уходи, хочешь — улетай,
Я открою окно.
Там шумит дождь, отдай ему
Своё тепло.
Может он поймёт, может он простит,
Мне теперь всё равно.
Вот бы позабыть имя твоё.
Я сидел неподвижно, пытаясь овладеть положением. «Я никогда больше не увижу её», — сказал я, проникаясь, под впечатлением тревоги и растерянности, особым вниманием к слову «никогда». Оно выражало запрет, тайну, насилие и тысячу причин своего появления. Весь «я» был собран в этом одном слове. Я сам, своей жизнью вызвал его, тщательно обеспечив ему живучесть, силу и неотразимость, а Визи оставалось только произнести его письменно, чтобы, вспыхнув чёрным огнём, стало оно моим законом, и законом неумолимым. Я представил себя прожившим миллионы столетий, механически обыскивающим земной шар в поисках Визи, уже зная на нём каждый вершок воды и материка, — механически, как рука шарит в пустом кармане потерянную монету, вспоминая скорее её прикосновение, чем надеясь произвести чудо, и видел, что «никогда» смеётся даже над бесконечностью.
— Но не вдвоём, а поодиночке…
— Да, — подтвердила она, — поодиночке.
И при этом слове Уилл ощутил, как в нём волной всколыхнулись гнев и отчаяние — они поднялись из самой глубины его души, словно из недр океана, потрясённых каким-то могучим катаклизмом. Всю жизнь он был один, и теперь снова будет один: тот удивительный, бесценный дар, который ему достался, отнимут почти сразу же. Он чувствовал, как это волна вздымается всё выше и выше, как её гребень начинает дрожать и заворачиваться — и как эта гигантская масса всем своим весом обрушивается на каменный берег того, что должно быть. А потом из груди его невольно вырвалось рыдание, потому что такого гнева и боли он не испытывал ещё никогда в жизни; и Лира, дрожащая в его объятиях, была так же беспомощна. Но волна разбилась и отхлынула назад, а грозные скалы остались — ни его, ни Лирино отчаяние не сдвинуло их ни на сантиметр, поскольку споры с судьбой бесполезны.
Он не знал, сколько времени боролся со своими чувствами. Но постепенно он начал приходить в себя; буря в его душе улеглась. Возможно, водам этого внутреннего океана не суждено было успокоиться окончательно, однако первое, самое мощное потрясение уже миновало.