Филип Пулман. Янтарный Телескоп

— Но не вдвоём, а поодиночке…

— Да, — подтвердила она, — поодиночке.

И при этом слове Уилл ощутил, как в нём волной всколыхнулись гнев и отчаяние — они поднялись из самой глубины его души, словно из недр океана, потрясённых каким-то могучим катаклизмом. Всю жизнь он был один, и теперь снова будет один: тот удивительный, бесценный дар, который ему достался, отнимут почти сразу же. Он чувствовал, как это волна вздымается всё выше и выше, как её гребень начинает дрожать и заворачиваться — и как эта гигантская масса всем своим весом обрушивается на каменный берег того, что должно быть. А потом из груди его невольно вырвалось рыдание, потому что такого гнева и боли он не испытывал ещё никогда в жизни; и Лира, дрожащая в его объятиях, была так же беспомощна. Но волна разбилась и отхлынула назад, а грозные скалы остались — ни его, ни Лирино отчаяние не сдвинуло их ни на сантиметр, поскольку споры с судьбой бесполезны.

Он не знал, сколько времени боролся со своими чувствами. Но постепенно он начал приходить в себя; буря в его душе улеглась. Возможно, водам этого внутреннего океана не суждено было успокоиться окончательно, однако первое, самое мощное потрясение уже миновало.

0.00

Другие цитаты по теме

Но Уилл тоже чувствовал, как в груди у него нарастает боль, и, борясь с ней, видел, что галливспайны, обнявшиеся подобно ему с Лирой, испытывают те же мучения.

Отчасти они были физическими. Словно железная рука сдавила ему сердце и пыталась вытащить его сквозь рёбра, а он, прижав к этому месту ладони, тщетно пытался удержать его внутри. Эта боль была гораздо сильнее и хуже той, которой сопровождалась потеря пальцев. Болело не только тело, но и душа; что-то самое дорогое и потаённое вытаскивали наружу, где ему совсем не хотелось быть, и Уилл задыхался от стыда и муки, страха и злости на себя, поскольку виновником этого был он сам.

Мало того. Это было как если бы он сказал: «Не надо, не убивайте меня, потому что я боюсь; убейте лучше мою мать — мне всё равно, я не люблю её», а она услышала бы эти слова, но притворилась, что не слышала, щадя его чувства, и сама, движимая любовью, предложила себя в жертву вместо него. Вот как ему было плохо — хуже и быть не может.

Она задумалась, наступит ли когда-нибудь в её жизни час, когда она перестанет думать о нём: мысленно говорить с ним, заново переживать все минуты, проведённые вместе, мечтать услышать его голос и почувствовать прикосновение его рук, его любовь. Раньше ей и не снилось, что можно полюбить кого-нибудь так сильно; из всех её удивительных приключений это было самое удивительное. Ей казалось, что нежность, оставленная в её сердце этой любовью, похожа на ушиб, который никогда не пройдёт и который она будет лелеять вечно.

Ещё не время, да в принципе никто и не верил,

Но, сука, жесткая она, эта боль от потери.

Терпение, друг, и только терпение,

И не твоя вина, что чувства как дым улетели,

Просто забыла и не может вспомнить,

А может просто забила и не хочет трогать.

Занавес! Театр наш не годен.

Занавес! Теперь и ты свободен...

Занавес! Finita la comedia!

Она сама нарочно растравляет свою рану, чувствуя в этом какую-то потребность, — потребность отчаяния, страданий...

Просто так случилось и никто не виноват,

Моё сердце билось ровно в такт твоим словам.

Я тебе открылась, знаешь, в этом не права.

Время искажалось, как кривые зеркала.

Вернуть мне его не прошу.

Прошу лишь прощенья — обоим!

Чтоб души не выли от боли,

Крича: «Уходи! Не прощу!»

Как только день погаснет, ты постучишь ко мне,

Все забыв. Сотый раз оборвав мой покой.

Но стоит мне проснуться, и я увижу, что

Это бред и сейчас тебя нет со мной.

Всё прошло, и теперь ты с другим, я с другой.

Страх перед болью от старых потерь,

Откровенной любви захлопнута дверь.

Теперь, когда в сердце нет больше огня,

Теряется смысл каждого дня...

— Отстань от меня! Не хочу тебя видеть! Я ухожу от тебя.

— Зачем тебе уходить. Дом твой. Я уйду. Ты останься.

— Так уйди сейчас!

— Когда мне вернуться?