Константин Дмитриевич Бальмонт. Под новым серпом

Нельзя взять цветистую бабочку за крылья и не стереть ее красочную пыль, не изменить ее узор, с которым, как с торжественным знаменем, впервые она вылетела на волю в Божье утро.

Другие цитаты по теме

И нельзя небрежно бросить нож в траву и не сделать шрам в лике Земли. В мире больше жизней, чем мы знаем, и сложнее в мире, гораздо тоньше протянутые нити, чем это может видеть недосягающий наш глаз.

Новая Луна зовет Новую Луну, и девять Лун ведут свой вещий хоровод, зовут десятую. Любящий лик смотрит в любящий лик, и, когда любовь переплеснет через край, в тайности возникает новое существо, чтоб творить жизнь, чтоб любить освеженною новой любовью Землю и Звезды, Солнце и Луну, себя и цветы, себя и материнскую грудь, таинственнее которой в ее жизнетворчестве нет ничего среди таинств красоты. В неистощимой сказке жизни, плещущей звездными водоворотами, женская тайна, материнское лоно, пребудет навсегда самым звездным знаком, пока будут в мире ночи и дни.

Девять Лун благостно колдуют в ворожбе меняющихся ликов. Девять белых прях прядут в запредельности белую ткань для новой жизни. И два целующиеся рта, из ночи в ночь, блаженны, в самозабвении, не чувствуя, не зная, что уже новая душа незримо начала жить на Земле, а девять белых прях, медленно и верно, ткут и прядут тонкую ткань свежего бытия, новое лунное тело, которое будет солнечно мыслить и солнечно любить.

Благо тому, кто зачат под верным звездным знаком. Благо той малой возникшей жизни, над которой ворожит любовь, одна любовь, двояко играющая в двух сердцах, мужском и женском. Через преграды вещества до тонкой среды доходит тонкий луч. И счастлив бывает в своей жизни тот, кто еще до рожденья был благословлен ликующим чужим счастьем, не чужим, родным, счастьем двоих, которым было так хорошо от ласки, что, играя друг с другом в игру блаженства, невольно они стали отцом и матерью. От боли не уйти ни одному живому. Но и над болью, которая должна прийти и придет, раз горевшее, полное счастье будет стоять далеким светом всю длительность жизненного времени, как долго стоит и не гаснет небесная риза Северного сиянья над холодным пространством обледеневшего Океана, где суровы ветры и причудливы живые существа.

Спроси каплю, чего она хочет. Она скажет: быть росинкой, играть маленькими радугами, сделаться легкой и незримой, чуть-чуть зримой, дымкой. Подняться выше и слиться с кочующим облачком. Утонуть в темной туче, сверкать с молнией, греметь с громом, пролиться серебряным дождем и под высокою радугой, под многоцветной снова стать каплей, быть испитой жадным ртом земли или румяными устами цветка.

Спроси ветерок чуть веющий, чего он хочет. Он скажет: качаться, меняться, виться, летать, плясать, кружиться, закрутиться сильнее, спугнуть пылинки на дороге, повести бегущие извивные змеи по нивам, затрепетать в изумрудном танце верховного листка. Помчать облачко к облачку, башню построить из тучи, вделать в нее плиты из агата, воздушные плиты из аспида, черного сланца и яшмы, за которыми алые кроются расцветы молнии. Сделать так, чтобы молнии выбрызнули. Поиграть небесным пламенем и падающими на землю посеребренными запястьями. Шепнуть и улететь.

Спроси огонь, чего он хочет. Узнаешь: гореть и греть, гореть и жечь, сгорая, не сгорать, играть, плясать, цветиться, расцвечаться. Завертеться алым воздухом, брызнуть искрами, тихонько мурлыкать, горя, как будто там в пламени чем-то очень-очень доволен огненный кот. Втянуть в свое горячее притяженье то, что приблизится и может по своим свойствам быть сожжено. Гореть внизу, но рубиновые свои острия взметать кверху и кверху посылать белый дым, голубоватое куренье, всходящее.

Спроси зверя, чего он хочет. Зверь знает одно только слово: добычи.

Спроси сердце, человеческое сердце, сердце мужчины, и, если оно захочет быть таким же правдивым, как зверь, только и найдет оно звериное слово в ответ: добычи.

Спроси женское сердце, чего оно хочет. Оно ответит: всего, что только что было перечислено, и еще другого, неожиданного.

Не каждый ли день открывает свою новую тайну, когда не стоишь на месте, а идешь и не оглядываешься?

А жаворонки? А соловьи? Иной поет как будто пожилой тенор, охрипший от вчерашнего кутежа. Только старается и красуется, а ничего у него не выходит. А бывает такой, что сердце плачет, его слушая, и не знаешь, чего хочешь, душа из тела просится, и хочется ей утонуть в голубом, глаза закрываются сами, и кажется, что на лице поцелуй горит. Одна и та же песня по-разному звучит. Одно и то же слово два разные человека скажут, и сердце порвется надвое. Не узнаешь, кого слушать, за кем идти.

А деревья шумят и шепчут о зеленой воле, о неоглядном раздолье. А с дерева на дерево птицы перелетают, и любятся птицы, любят друг друга, и свою песню, и свою нелюдскую зеленую волю. Зовет лесная опушка все глубже и глубже, в лес. И чем глубже уходишь в лес, тем светлее горят в глубинном молчанье и шепоте леса любимые черные глаза. Чем глубже уходишь в лес, тем глубже и вольнее душа, тем меньше у нее желанья и способности принять человеческое рабство, дозволить своей доле быть игрушкой в чужой холодной расчисленной игре.

От всех вещей мира всегда исходят многосложные безмолвные голоса, и тот, кто их слушает, а не проходит мимо них лишь вскользь, приобретает особое красноречие, сказывающееся в особой единственности речи, или умении пропеть былину, или в даре живописания, или в неземном даре прикоснуться к струнам и музыкой переселить небо на землю.

Мир во зле лежит, — передразнила она про себя интонацию голоса того странника. — И этот вот мир тоже? Этот червячок тоже чем-нибудь согрешил? Какой вздор! И какая жестокая несправедливость, говоря о мире, видеть только людей и их гадости. Насколько богаче и разнообразнее мир. Сколько в нем великой своей правды, такой красивой, как крылья бабочек и пение птиц. И нет греха. Это глупое, гадкое слово.

Если есть в человеческой жизни какое-нибудь несомненное благо, которое по ласковости не может быть сравнено ни с каким другим, — это необъяснимая, неопределимая нежность одной человеческой души к другой.