Мороз и вялость несовместимы. Север вызывает в человеке ту смелость и решительность, которые никак не проявляются в более теплом климате.
Тот, кто переживает несколько жизней, умирает много раз.
Мороз и вялость несовместимы. Север вызывает в человеке ту смелость и решительность, которые никак не проявляются в более теплом климате.
Стоит мужчине бросить на женщину благосклонный взгляд, как ей уже хочется претворить эту минуту в вечность.
Очень возможно, что принцип катящегося камня совершенно правилен. Но тем не менее, самое большое достоинство в жизни — это способность менять направление.
— Я читаю бессмертие в ваших глазах, — отвечал я и для опыта
пропустил «сэр»; известная интимность нашего разговора, казалось мне,
допускала это. Ларсен действительно не придал этому значения.
— Вы, я полагаю, хотите сказать, что видите в них нечто живое. Но это живое не будет жить вечно.
— Я читаю в них значительно больше, — смело продолжал я.
— Ну да — сознание. Сознание, постижение жизни. Но не больше, не бесконечность жизни.
Он мыслил ясно и хорошо выражал свои мысли. Не без любопытства оглядев меня, он отвернулся и устремил взор на свинцовое море. Глаза его потемнели, и у рта обозначились резкие, суровые линии. Он явно был мрачно настроен.
— А какой в этом смысл? — отрывисто спросил он, снова повернувшись ко мне. — Если я наделен бессмертием, то зачем?
Я молчал. Как мог я объяснить этому человеку свой идеализм? Как передать словами что-то неопределенное, похожее на музыку, которую слышишь во сне? Нечто вполне убедительное для меня, но не поддающееся определению.
— Во что же вы тогда верите? — в свою очередь, спросил я.
— Я верю, что жизнь — нелепая суета, — быстро ответил он. — Она похожа на закваску, которая бродит минуты, часы, годы или столетия, но рано или поздно перестает бродить. Большие пожирают малых, чтобы поддержать свое брожение. Сильные пожирают слабых, чтобы сохранить свою силу. Кому везет,
тот ест больше и бродит дольше других, — вот и все!
Я прожил так много жизней. Я устал от бесконечной борьбы, страданий и бедствий, которые неизбежны для того, кто поднимается высоко, выбирает сверкающие пути и странствует среди звезд.
А еще у него была мечта — достичь того свойственного идеальному репортеру совершенства, при котором из ничего можно сделать нечто и даже весьма шумливое нечто.
Мартин был упоен своей победой, до такой степени упоен, что, вспомнив о пятнадцати долларах, которые ему должен был «Шершень» за «Пери и жемчуг», решил незамедлительно взыскать и этот долг. Но в редакции «Шершня» сидели какие-то гладко выбритые молодые люди, сущие разбойники, которые, видно, привыкли грабить всех и каждого, в том числе и друг друга. Мартин, правда, успел поломать кое-что из мебели, но в конце концов редактор (в студенческие годы бравший призы по атлетике) с помощью управляющего делами, агента по сбору объявлений и швейцара выставил Мартина за дверь и даже помог ему очень быстро спуститься с лестницы.
– Заходите, мистер Иден, всегда рады вас видеть! – весело кричали ему вдогонку.
Мартин поднялся с земли, тоже улыбаясь.
– Фу, – пробормотал он. – Ну и молодцы, ребята!
В ответ снова послышался хохот.
– Нужно вам сказать, мистер Иден, – сказал редактор «Шершня», – что для поэта вы недурно умеете постоять за себя. А знаете что, не выпить ли нам в честь этого? Разумеется, не в честь поврежденной шеи, а в честь нашего знакомства.
– Я побежден – стало быть, надо соглашаться, – ответил Мартин.
Лира, прочь!
Я песню спел!
Тихо песни отзвучали.
Словно призраки печали,
Утонули в светлой дали!
Лира, прочь!
Я песню спел!
Я когда-то пел под кленом,
Пел в лесу темно-зеленом,
Я был счастлив, юн и смел.
А теперь я петь бессилен,
Слёзы горло мне сдавили,
Молча я бреду к могиле!
Лира, прочь!
Я песню спел...
Известно ведь, когда преподносишь человеку его же собственные мысли, да еще и принаряженные, это ему лестно.