Михаил Борисович Пиотровский

Петербург надо любить как минимум затем, чтобы он не утонул. Он очень легко разрушается. Город построен на болоте, у города есть пророчества, город ненавидят. Он в любой момент может уйти под воду.

0.00

Другие цитаты по теме

Любая ближневосточная война напоминает крестовый поход. Известна история, как во время русско-турецкой войны Екатерина I собрала все драгоценности, дала взятку туркам, те открыли коридор, и русские вышли из окружения. Воевать можно только за памятники и их защищать.

Часто оказывалось, что спасались те, кто спасал других — стоял в очередях, добывал дрова, ухаживал, жертвовал коркой хлеба, кусочком сахара… Не всегда, но часто. Сострадание и милосердие — это типичные чувства блокадной жизни. Конечно, и спасатели умирали, но поражало меня то, как им помогала душа не расчеловечиваться. Как люди, кто остался в городе и не принимал участия в военных действиях, смогли остаться людьми. Когда мы писали «Блокадную книгу», мы задавались вопросом — как же так, ведь немцы знали о том, что происходит в городе, от перебежчиков, от разведки. Они знали об этом кошмаре, об ужасах не только голода, — от всего, что происходило. Но они продолжали ждать. Ждали 900 дней. Ведь воевать с солдатами — это да, война — это солдатское дело. Но здесь голод воевал вместо солдат. Я, будучи на переднем крае, долго не мог простить немцев за это. Я возненавидел немцев не только как противников, солдат вермахта, но и как тех, кто вопреки всем законам воинской чести, солдатского достоинства, офицерских традиций уничтожал людей. Я понимал, что война — это всегда грязь, кровь, — любая война... Наша армия несла огромные потери — до трети личного состава. Вы знаете, существует такое сакральное пространство. Когда человек возвращается в сострадание и духовность. В конечном счёте всегда торжествует не сила, а справедливость и правда. И это чудо победы, любовь к жизни, к человеку...

Я начал войну с первых дней. Записался в народное ополчение добровольцем. Зачем? Сегодня я даже не знаю зачем. Наверное, это была мальчишеская жажда романтики: «Как же без меня будет война? Надо обязательно участвовать». Но ближайшие же дни войны отрезвили меня, как и многих моих товарищей. Жестоко отрезвили. Нас разбомбили, еще когда наш эшелон прибыл на линию фронта. И с тех пор мы испытывали одно поражение за другим. Бежали, отступали, опять бежали. И наконец где-то в середине сентября [1941 года] мой полк сдал город Пушкин. И мы отошли уже в черту города [Ленинграда]. Фронт рухнул — и началась блокада. Все связи огромного города, мегаполиса были отрезаны от Большой земли. И началась та блокада, которая длилась 900 дней. Блокада была неожиданной как и вся эта война. Не было никаких запасов ни топлива, ни продовольствия. Гитлер приказал в город не входить, чтобы избежать потерь в уличных боях, где танки не могли участвовать. Восемнадцатая армия фон Лееба отбивала все наши попытки прорвать кольцо блокады. Немецкие войска, по сути, весьма комфортно, без особых трудов ожидали, когда наступающий голод и морозы заставят город капитулировать. Фактически война становилась не войной, война со стороны противника становилась ожиданием, довольно комфортным ожиданием, капитуляции. Я рассказываю сейчас об этих подробностях, которые связаны с моим личным солдатским опытом. И вообще выступаю не как писатель, не как свидетель, я выступаю скорее как солдат, участник тех событий, о которых знают немного.

... незадолго до смерти Сталина одну из ключевых ролей в государстве занял Михаил Андреевич Суслов. Оглядываясь назад, мы можем определить, в чём была главная ошибка Суслова. Он намертво законсервировал государственную идеологию в том виде, в каком она существовала при Сталине, и в течение всей своей жизни ревностно следил, чтобы это состояние не менялось, — а Суслов прожил, как известно, до января 1982 года... Результатом стало то, что на протяжении более чем сорока лет государство с точки зрения развития политической модели не продвинулось никуда.

— Ну ладно, – согласилась Квара. – Это был удар ниже пояса. Но таким же ударом была и отправка сюда именно тебя, чтобы вытащить из меня информацию. Игрой на моих чувствах.

— Чувствах?

— Потому что ты… ты…

— Калека, – закончил за нее Миро. Он не думал, будто жалость лишь все усложнит. Вот только что он мог с этим сделать? Что бы он не делал, будет делать это как инвалид.

Как она сказала тогда? «Это Москва, Мэтт... город чудес в стране чудес...» А Санкт-Петербург, имперский город, так не похож на Москву. Там была пряничная разноцветная иконопись, пропитанная ароматом ладана, разукрашенная золотом, — какая-то туземная архитектура! Там — магия врубелевского демона в Третьяковке, висячих садов декадентского ресторана посреди грязных улиц, чудовищного даже для стойкого британца мороза, скрипящего снега. Тут – прохладная, влажная и свежая весна, строгие как Верховный суд, классические здания, ажурные мосты. Красота этого города настолько изощрена, что кажется и строгой, и порочной одновременно. Тут люди изнемогают рассудком от полуночного света.

Россия сильна слабостью, невежеством, бездорожьем.

Я думаю, что до тех пор, пока у зрителей сегодняшней России будет потребность, согласно рецепту, выписанному Александром Сергеевичем Пушкиным, — «над вымыслом слезами обольюсь»... Вот до той поры будет жив театр.

Два тростника пьют воду из одного ручья. Но у первого стебель полый, а у второго — сахарный.