Набоков — канатоходец, а Платонов — покоритель Эвереста.
Раньше я писала о том, как найти любовь. Теперь хочу написать, что происходит, когда ты ее нашел.
Набоков — канатоходец, а Платонов — покоритель Эвереста.
Раньше я писала о том, как найти любовь. Теперь хочу написать, что происходит, когда ты ее нашел.
У Достоевского есть вещи, которым веришь и которым не веришь, но есть и такие правдивые, что, читая их, чувствуешь, как меняешься сам, — слабость и безумие, порок и святость, одержимость азарта становились реальностью, как становились реальностью пейзажи и дороги Тургенева и передвижение войск, театр военных действий, офицеры, солдаты и сражения у Толстого.
Приезжай, попьём вина, закусим хлебом.
Или сливами. Расскажешь мне известья.
Постелю тебе в саду под чистым небом
и скажу, как называются созвездья.
Писатель — это то, что он пишет, и он становится тем, о ком пишет. Именно поэтому я избегаю писать книги, в которых зло побеждает добро.
Мы с приятной работы вернемся рано.
Мы в кино не спустим глаза с экрана.
Мы тяжелые брошки приколем к платьям.
Если кто без денег, то мы заплатим.
Когда заболевает фермер, пашню возделывают другие фермеры. Когда заболевает солдат, его кладут в лазарет, а на бранное поле посылают другого солдата. Когда заболевает торговец, кто-нибудь другой – скажем, жена – выполняет его повседневные обязанности в лавке. Когда заболевает королева, миллионы подданных молятся о ней и в спальном крыле дворца придворные ходят на цыпочках и разговаривают шепотом. Но жизнь фермы, армии, торговой лавки или государства продолжает идти своим чередом. Если тяжело заболевает писатель, все останавливается. Если он умирает, творческий процесс навсегда прекращается. В этом смысле участь известного писателя очень похожа на участь знаменитого актера – но даже у самых знаменитых актеров есть дублеры. У писателя таковых нет. Заменить его никто не может. Его голос неповторим и уникален.
Ткни пальцем в темноту. Невесть
куда. Куда укажет ноготь.
Не в том суть жизни, что в ней есть,
но в вере в то, что в ней должно быть.
— Вот, например, Хемингуэй...
— Средний писатель, — вставил Гольц.
— Какое свинство, — вдруг рассердился поэт. — Хемингуэй умер. Всем нравились его романы, а затем мы их якобы переросли. Однако романы Хемингуэя не меняются. Меняешься ты сам. Это гнусно — взваливать на Хемингуэя ответственность за собственные перемены.
— Может, и Ремарк хороший писатель?
— Конечно.
— И какой-нибудь Жюль Берн?
— Еще бы.
— И этот? Как его? Майн-Рид?
— Разумеется.
— А кто же тогда плохой?
— Да ты.
Я уже не способен припомнить, когда и где
произошло событье. То или иное.
Вчера? Несколько дней назад? В воде?
В воздухе? В местном саду? Со мною?
Да и само событье — допустим взрыв,
наводненье, ложь бабы, огни Кузбасса —
ничего не помнит, тем самым скрыв
либо меня, либо тех, кто спасся.
Писательство все чаще и чаще кажется мне родом недуга, эдаким странным вирусом, который отделяет автора от других людей и побуждает его совершать бессмысленные поступки (к примеру, запираться в комнате и долгими часами сидеть перед чистым листом бумаги вместо того, чтобы ласкать юное создание с нежной кожей).