В моей душе живет нечто непонятное мне самому.
Кто мог интересоваться судьбой убийцы, кроме палача, ждущего платы за свое дело?
В моей душе живет нечто непонятное мне самому.
Неужели ты думаешь, Виктор, что мне легче, чем тебе? Никто не любил свое дитя больше, чем я любил твоего брата (тут на глаза его навернулись слезы), но разве у нас нет долга перед живыми? Разве не должны мы сдерживаться, чтобы не усугублять их горя? Это вместе с тем и твой долг перед самим собой, ибо чрезмерная скорбь мешает самосовершенствованию и даже выполнению повседневных обязанностей, а без этого человек непригоден для жизни в обществе.
Душа — под музыку — странствует. Странствует — изменяется. Вся моя жизнь — под музыку.
Я страстно жаждал знаний. Дома мне часто казалось, что человеку обидно провести молодость в четырех стенах, хотелось повидать свет и найти свое место среди людей. Теперь желания мои сбывались, и сожалеть об этом было бы глупо.
Всю свою жизнь я тренировался, но как бы ты ни был умен, тебе нужен тренер. Ты должен ходить в спортзал, чтобы тебя оценивали и тобой руководили. Нельзя тренировать самоё себя. Также я отношусь к церкви. Церковь — это спортзал для души.
Жажда мести придала мне силу и спокойствие; она заставила меня овладеть собой и помогла быть расчетливым и хладнокровным в такие минуты, когда мне грозило безумие или смерть.
Так бедная страдалица старалась утешить других и саму себя. Она достигла желанного умиротворения. А я, истинный убийца, носил в груди неумирающего червя, и не было для меня ни надежды, ни утешения. Элизабет тоже горевала и плакала; но и это были невинные слезы, горе, подобное тучке на светлом лике луны, которая затмевает его, но не пятнает. У меня же отчаяние проникло в самую глубину души; во мне горел адский пламень, который ничто не могло загасить.
Написанное предназначалось, во всяком случае, для одного читателя — подруги моего детства; грезы же принадлежали мне одной; я ни с кем не делилась ими, они были моим прибежищем в минуты огорчений, моей главной радостью в часы досуга.