— Для начала: что вы думаете о нашем подлунном мире?
— Я ничего о нем не знаю.
— Говорят, с этого начинается мудрость. Когда человеку семнадцать, он знает все. Если ему двадцать семь и он по-прежнему знает все — значит, ему все еще семнадцать.
— Для начала: что вы думаете о нашем подлунном мире?
— Я ничего о нем не знаю.
— Говорят, с этого начинается мудрость. Когда человеку семнадцать, он знает все. Если ему двадцать семь и он по-прежнему знает все — значит, ему все еще семнадцать.
И теперь, с мелом в руке, она отступила от доски жизни, и молчит, и смотрит на нее, и сейчас возьмёт тряпку и всё сотрёт.
Есть же такие люди — все им надо знать: как устроен мир, как то, как се да как это...
– Итак. – Кел Квотермейн наклонился вперёд, поскрипывая тростниковыми костями. – Что ты хочешь узнать?
– Всё, – выпалил Дуглас.
– Всё? – Квотермейн хмыкнул себе под нос. – На это потребуется аж десять минут, никак не меньше.
– А если хоть что-нибудь? – спросил Дуглас.
– Хоть что-нибудь? Одну, конкретную вещь? Ну, ты загнул, Дуглас, для этого и всей жизни не хватит. Я довольно много размышлял на эту тему. «Всё» с необычайной лёгкостью слетает у меня с языка. Другое дело «что-нибудь»! «Что-нибудь»! Пока разжуешь, челюсть вывихнешь. Так что давай-ка лучше побеседуем обо «всём», а там видно будет.
Он осторожно разложил столбиками на прилавке медяки, монетки по десять и двадцать пять центов, словно шахматист, что ждет с тревогой — вознесет ли его следующий ход к вершинам торжества или погрузит в бездну отчаянья.
— Некоторые люди слишком рано начинают печалиться, — сказал он. — Кажется, и причины никакой нет, да они, видно, от роду такие. Уж очень все к сердцу принимают, и устают быстро, и слезы у них близко, и всякую беду помнят долго, вот и начинают печалиться с самых малых лет. Я-то знаю, я и сам такой.
Перед Высшей Добродетелью бледнеют частные достоинства.
Перед Великим Царем смущаются остальные вельможи.
В свете луны тускнеют яркие звезды.
Но ничто мудрость без знания,
красавица без поклонников,
мир без красок и форм.
– Дело было ещё в феврале, валил снег, а я подставил коробок, – Том хихикнул, – поймал одну снежинку побольше и – раз! – захлопнул, скорей побежал домой и сунул в холодильник!… На весь штат Иллинойс у меня одного летом есть снежинка. Такой клад больше нигде не сыщешь, хоть тресни.
Может быть, просто старуха пытается уверить себя, что и у нее было прошлое? В конце концов, что минуло, того больше нет и никогда не будет. Человек живет сегодня. Может, она и была когда – то девочкой, но теперь это уже все равно. Детство миновало, и его больше не вернуть.
Всякий город – Нью-Йорк, Чикаго – со всеми своими обитателями издали кажется просто выдумкой. И не верится, что и я существую здесь, в штате Иллинойс, в маленьком городишке у тихого озера. Всем нам трудно поверить, каждому трудно поверить, что все остальные существуют, потому что мы слишком далеко друг от друга. И как же отрадно слышать голоса и шум и знать, что Мехико – Сити все еще стоит на своем месте и люди там все так же ходят по улицам и живут…
Лекарство иных времен, бальзам из солнечных лучей и праздного августовского полудня, едва слышный стук колес тележки с мороженным, что катится по мощенным улицам, шорох серебристого фейерверка, что рассыпается высоко в небе, и шелест срезанной травы, фонтаном бьющей из под косилки, что движется по лугам, по муравьиному царству, — все это, все — в одном стакане!