Если веришь — на судьбу надейся,
Все мы — одна семья,
Пусть живут и там, и тут
Два мира, ты и я.
Если веришь — на судьбу надейся,
Все мы — одна семья,
Пусть живут и там, и тут
Два мира, ты и я.
Он испытует — отдалением,
Я принимаю испытание.
Я принимаю со смирением
Его любовь, — Его молчание.
И чем мольба моя безгласнее —
Тем неотступней, непрерывнее,
И ожидание — прекраснее,
Союз грядущий — неразрывнее.
Времен и сроков я не ведаю,
В Его руке Его создание...
Но победить — Его победою —
Хочу последнее страдание.
И отдаю я душу смелую
Мое страданье Сотворившему.
Сказал Господь: «Одежду белую
Я посылаю — победившему».
— Ты ее правда любишь?
— Это же мой ребенок. Это моя кровь, моя душа. Неважно, мальчик это или девочка. И родила ее любимая женщина.
Я не религиозна. Хотя я знаю, что вера дает людям силу. Но я верю в судьбу и верю, что все происходит не просто так, а по какой-то причине. Впрочем, высшие силы для этого не обязательны.
Квазимодо остановился под сводом главного портала. Его широкие ступни, казалось, так прочно вросли в каменные плиты пола, как тяжелые романские столбы. Его огромная косматая голова глубоко уходила в плечи, точно голова льва, под длинной гривой которого тоже не видно шеи. Он держал трепещущую девушку, повисшую на его грубых руках словно белая ткань, держал так бережно, точно боялся ее разбить или измять. Казалось, он чувствовал, что это было нечто хрупкое, изысканное, драгоценное, созданное не для его рук. Минутами он не осмеливался коснуться ее даже дыханием. И вдруг сильно прижимал ее к своей угловатой груди, как свою собственность, как свое сокровище... Взор этого циклопа, склоненный к девушке, то обволакивал ее нежностью, скорбью и жалостью, то вдруг поднимался вверх, полный огня. И тогда женщины смеялись и плакали, толпа неистовствовала от восторга, ибо в эти мгновения... Квазимодо воистину был прекрасен. Он был прекрасен, этот сирота, подкидыш, это отребье; он чувствовал себя величественным и сильным, он глядел в лицо этому обществу, которое изгнало его, но в дела которого он так властно вмешался; глядел в лицо этому человеческому правосудию, у которого вырвал добычу, всем этим тиграм, которым лишь оставалось клацать зубами, этим приставам, судьям и палачам, всему этому королевскому могуществу, которое он, ничтожный, сломил с помощью всемогущего Бога.
О, как я лгал когда-то, говоря:
«Моя любовь не может быть сильнее».
Не знал я, полным пламенем горя,
Что я любить еще нежней умею.
Случайностей предвидя миллион,
Вторгающихся в каждое мгновенье,
Ломающих незыблемый закон,
Колеблющих и клятвы и стремленья,
Не веря переменчивой судьбе,
А только часу, что еще не прожит,
Я говорил: «Любовь моя к тебе
Так велика, что больше быть не может!»
Любовь — дитя. Я был пред ней не прав,
Ребенка взрослой женщиной назвав.
Благодарю, суровый рок,
За мудрость тайного урока,
За то, что каждая дорога
Рекой впадает в мой порог.
Когда нежная привязанность копится в нас на протяжении многих лет, мысль, что мы можем её на что-то променять кажется обесцениванием нашей жизни... И мы можем начать охранять наши страсти и наше спокойствие, как мы поступаем с другими сокровищами...
Веру никогда не следует называть глупостью, — мягко сказал отец Джон. — Желтая Птица верила, и это главное. Она ни в чем не сомневалась, она верила, а это, возможно, придает мысли особую силу. Я верую в могущество мысли, дети мои. Я верую, что наступит день, когда она откроет нам даже тайну самой жизни.