Лев Николаевич Толстой. Исповедь

Другие цитаты по теме

Давно уже рассказана восточная басня про путника, застигнутого в степи разъяренным зверем. Спасаясь от зверя, путник вскакивает в безводный колодезь, но на дне колодца видит дракона, разинувшего пасть, чтобы пожрать его. И несчастный, не смея вылезть, чтобы не погибнуть от разъярённого зверя, не смея и спрыгнуть на дно колодца, чтобы не быть пожранным драконом, ухватывается за ветви растущего в расщелинах колодца дикого куста и держится на нем. Руки его ослабевают, и он чувствует, что скоро должен будет отдаться погибели, с обеих сторон ждущей его; но он все держится, и пока он держится, он оглядывается и видит, что две мыши, одна черная, другая белая, равномерно обходя стволину куста, на котором он висит, подтачивают ее. Вот-вот сам собой обломится и оборвется куст, и он упадет в пасть дракону. Путник видит это и знает, что он неминуемо погибнет; но пока он висит, он ищет вокруг себя и находит на листьях куста капли меда, достает их языком и лижет их. Так и я держусь за ветки жизни, зная, что неминуемо ждет дракон смерти, готовый растерзать меня, и не могу понять, зачем я попал на это мучение. И я пытаюсь сосать тот мед, который прежде утешал меня; но этот мед уже не радует меня, а белая и черная мышь — день и ночь — подтачивают ветку, за которую я держусь. Я ясно вижу дракона, и мед уже не сладок мне. Я вижу одно — неизбежного дракона и мышей, — и не могу отвратить от них взор. И это не басня, а это истинная, неоспоримая и всякому понятная правда.

Жизнь с забвением смерти и жизнь с сознанием ежечасного приближения к смерти — два совершенно различные состояния. Одно близко к животному, другое — к божественному.

Душевное состояние это выражалось для меня так: жизнь моя есть какая-то кем-то сыгранная надо мной глупая и злая шутка. Несмотря на то, что я не признавал никакого «кого-то», который бы меня сотворил, эта форма представления, что кто-то надо мной подшутил зло и глупо, произведя меня на свет, была самая естественная мне форма представления.

Какая сладость в жизни сей

Земной печали непричастна?

Чьё ожиданье не напрасно?

И где счастливый меж людей?

Всё то превратно, всё ничтожно,

Что мы с трудом приобрели, —

Какая слава на земли

Стоит тверда и непреложна?

Всё пепел, призрак, тень и дым,

Исчезнет всё как вихорь пыльный,

И перед смертью мы стоим

И безоружны и бессильны.

Рука могучего слаба,

Ничтожны царские веленья —

Прими усопшего раба,

Господь, в блаженные селенья!

Как ярый витязь смерть нашла,

Меня как хищник низложила,

Свой зев разинула могила

И всё житейское взяла.

Спасайтесь, сродники и чада,

Из гроба к вам взываю я,

Спасайтесь, братья и друзья,

Да не узрите пламень ада!

Вся жизнь есть царство суеты,

И, дуновенье смерти чуя,

Мы увядаем, как цветы, —

Почто же мы мятемся всуе?

Престолы наши суть гроба,

Чертоги наши — разрушенье, —

Прими усопшего раба,

Господь, в блаженные селенья!

Средь груды тлеющих костей

Кто царь? кто раб? судья иль воин?

Кто царства божия достоин?

И кто отверженный злодей?

О братья, где сребро и злато?

Где сонмы многие рабов?

Среди неведомых гробов

Кто есть убогий, кто богатый?

Всё пепел, дым, и пыль, и прах,

Всё призрак, тень и привиденье —

Лишь у тебя на небесах,

Господь, и пристань и спасенье!

Исчезнет всё, что было плоть,

Величье наше будет тленье —

Прими усопшего, Господь,

В твои блаженные селенья!

И ты, предстательница всем!

И ты, заступница скорбящим!

К тебе о брате, здесь лежащем,

К тебе, святая, вопием!

Я живу и в этом не виноват, стало быть, надо как-нибудь получше, никому не мешая, дожить до смерти.

Жизнь мне опостылела — какая-то непреодолимая сила влекла меня к тому, чтобы как-нибудь избавиться от нее. Нельзя сказать, чтоб я хотел убить себя. Сила, которая влекла меня прочь от жизни, была сильнее, полнее, общего хотенья. Это была сила, подобная прежнему стремлению жизни, только в обратном отношении. Я всеми силами стремился прочь от жизни. Мысль о самоубийстве пришла мне так же естественно, как прежде приходили мысли об улучшении жизни. Мысль эта была так соблазнительна, что я должен был употреблять против себя хитрости, чтобы не привести её слишком поспешно в исполнение. Я не хотел торопиться только потому, что хотелось употребить все усилия, чтобы распутаться! Если не распутаюсь, то всегда успею, говорил я себе. ... Я сам не знал, чего я хочу: я боялся жизни, стремился прочь от нее и, между тем, чего-то ещё надеялся от нее.

Любовь? Что такое любовь? Любовь мешает смерти. Любовь есть жизнь. Все, все что я понимаю, я понимаю только потому, что люблю. Все есть, все существует только потому, что я люблю. Все связано одною ею. Любовь есть Бог, и умереть — значит мне, частице любви, вернуться к общему и вечному источнику.

Второго рода любовь – любовь самоотверженная, заключается в любви к процессу жертвования собой для любимого предмета, не обращая никакого внимания на то, хуже или лучше от этих жертв любимому предмету. «Нет никакой неприятности, которую бы я не решился сделать самому себе, для того, чтобы доказать всему свету и ему или ей свою преданность». Вот формула этого рода любви.

— Да что же, я не перестаю думать о смерти, — сказал Левин. — Правда, что умирать пора. И что всё это вздор. Я по правде тебе скажу: я мыслью своею и работой ужасно дорожу, но в сущности — ты подумай об этом: ведь весь этот мир наш — это маленькая плесень, которая наросла на крошечной планете. А мы думаем, что у нас может быть что-нибудь великое, — мысли, дела! Всё это песчинки.

— Да это, брат, старо, как мир!

— Старо, но знаешь, когда это поймёшь ясно, то как-то нынче всё делается ничтожно. Когда поймёшь, что нынче-завтра умрёшь и ничего не останется, то так всё ничтожно! И я считаю очень важной свою мысль, а она оказывается так же ничтожна, если бы даже исполнить её, как обойти эту медведицу. Так и проводишь жизнь, развлекаясь охотой, работой, — чтобы только не думать о смерти.

В числе бесчисленных подразделений, которые можно сделать в явлениях жизни, можно подразделить их все на такие, в которых преобладает содержание, другие — в которых преобладает форма. К числу таковых, в противоположность деревенской, земской, губернской, даже московской жизни, можно отнести жизнь петербургскую, в особенности салонную. Эта жизнь неизменна.