Браслеты — остатки цепей.
И в этом же роде, конечно,
на ручке покорной твоей
блестит золотое колечко.
Браслеты — остатки цепей.
И в этом же роде, конечно,
на ручке покорной твоей
блестит золотое колечко.
Ты пренебрег привилегиями, которые были даны тебе при рождении, и снова и снова возвращался в тюрьму... Похоже, неволя тебе приятней, чем свобода.
Надежда заключенного, лишенного свободы, — совершенно другого рода, чем настоящим образом живущего человека. Свободный человек, конечно, надеется (например, на перемену судьбы, на исполнение какого-нибудь предприятия), но он живет, он действует; настоящая жизнь увлекает его свои круговоротом вполне. Не то для заключенного. Тут, положим, тоже жизнь — острожная, каторжная; но кто бы ни был каторжник и на какой бы срок он ни был сослан, он решительно, инстинктивно не может принять свою судьбу за что-то положительное, окончательное, за часть действительной жизни. Всякий каторжник чувствует, что он не у себя дома, а как будто в гостях. На двадцать лет он смотрит будто на два года и совершенно уверен, что и в пятьдесят пять лет по выходе из острога он будет такой же молодец, как и теперь, в тридцать пять. «Поживем еще!» — думает он и упрямо гонит от себя все сомнения и прочие досадные мысли.
Они были везде — на монетах, на марках, на обложках книг, на знаменах и плакатах, даже на сигаретных пачках. Глаза всегда видели вас, а голос монитора догонял повсюду. Так было днем и ночью, когда вы работали и когда вы ели, в помещении и на улице, в ванне и в постели — везде. Бежать было некуда. У вас ничего не оставалось своего, разве что несколько кубических сантиметров внутри черепной коробки.
Эти летние дожди,
эти радуги и тучи -
мне от них как будто лучше,
будто что-то впереди.
Будто будут острова,
необычные поездки,
на цветах — росы подвески,
вечно свежая трава.
Будто будет жизнь, как та,
где давно уже я не был,
на душе, как в синем небе
после ливня — чистота...
Но опомнись — рассуди,
как непрочны, как летучи
эти радуги и тучи,
эти летние дожди.
Она тебя не отпустит, пока не сбежишь вон.
В кольце её жёсткой власти выходишь на полигон.
Ты – ядерная боеголовка, спецтехника, бомба, боец.
Здесь нет виноватых и правых. Кто выжил, тот молодец.
Но кто-то ушёл с поля, он просто свернул с пути.
Подумал: хватит насилья; нужно себя спасти.
И это его выбор – естественный и простой,
Без страха чужих осуждений, несущий душе покой.
А: Сколько стоит свобода?
Б: Наверно, она дорога.
А: Сколько стоит свобода?
В: Свободе моей нет цены.
А: Когда ты себя отпустишь?
Б: Когда-то... Но только когда?..
А: Когда ты себя отпустишь?
В: А разве я на цепи?
Нашел я, что горче смерти женщина, потому что она — сеть, и сердце её — силки, руки её — оковы.
— Как вы понимаете свободу, Холмс.
— Свобода — когда снимаешь ярмо неволи, чтобы надеть оковы необходимости, Ватсон.
Мой родной, мой земной,
мой кружащийся шар!
Солнце в жарких руках,
наклонясь, как гончар,
вертит влажную глину,
с любовью лепя,
округляя, лаская,
рождая тебя.
Сижу за решеткой в темнице сырой.
Вскормленный в неволе орел молодой,
Мой грустный товарищ, махая крылом,
Кровавую пищу клюет под окном,
Клюет, и бросает, и смотрит в окно,
Как будто со мною задумал одно.
Зовет меня взглядом и криком своим
И вымолвить хочет: «Давай улетим!
Мы вольные птицы; пора, брат, пора!
Туда, где за тучей белеет гора,
Туда, где синеют морские края,
Туда, где гуляем лишь ветер... да я!...»