Эрих Мария Ремарк. Чёрный обелиск

Другие цитаты по теме

– Почему же ты молчишь? – спрашивает Изабелла.

Я пожимаю плечами.

– Иногда трудно что-нибудь сказать, Изабелла. И дать свободу тоже трудно.

– Кому дать свободу?

– Самому себе. Многое в нас противится этому.

– Нож не может сам себя порезать, Рудольф. Отчего же ты боишься?

– Не знаю, Изабелла.

– Не жди слишком долго, любимый, иначе будет поздно. Слова нужны...

– Ах, Рудольф! Ты слышишь так мало! – говорит она с нежным укором. – Точно твои уши заросли густым кустарником. И потом ты так шумишь – потому ничего и не слышишь.

– Я шумлю? Каким образом?

– Не словами. Но вообще ты ужасно шумный, Рудольф. Подчас твоё общество трудно выносить. Ты больше шумишь, чем гортензии, когда они хотят пить, а ведь эти растения такие крикуньи.

– Что же во мне шумного?

– Всё. Твои желания. Твоё недовольство. Твоё тщеславие. Твоя нерешительность...

Мой гнев сильнее стыда, как бывает обычно, когда человеку действительно стыдно и он знает, что ему дожно быть стыдно.

Прощай! Каждый день какая-то часть нас самих умирает, но и каждый день мы живём немного дольше, вы мне это открыли, и я не забуду, что нет уничтожения, и тот, кто ничего не хочет удержать, владеет всем; прощайте, целую вас моими пустыми губами. Сжимаю вас в объятиях, которые не смогли вас удержать, прощайте, прощайте, вы, живущие во мне до тех пор, пока я вас не забуду…

Только идиоты утверждают, что они не идиоты. Противоречить им бесполезно.

– Это скучно, – говорит она. – Отчего ты непременно хочешь всегда быть тем же самым?

– Да, отчего? – повторяю я удивленно. – Ты права: почему человек так стремится к этому? Что нам непременно хочется сохранить в себе? И почему мы о себе такого высокого мнения?

Духовные пастыри освящают памятник, каждый во имя и от имени своего бога. На фронте, когда нас заставляли присутствовать при богослужении и служители разных вероисповеданий молились о победе немецкого оружия, я размышлял о том, что ведь совершенно так же молятся за победу своих стран английские, французские, русские. американские, итальянские, японские священнослужители, и Бог рисовался мне чем-то вроде этакого озадаченного председателя обширного союза, особенно если молитвы возносились представителями двух воюющих стран одного и того же вероисповедания. На чью же сторону Богу стать? На ту, в которой населения больше или где больше церквей? И как он это так промахнулся со своей справедливостью, если даровал победу одной стране, а другой в победе отказал, хотя и там молились не менее усердно! Иной раз он представлялся мне выгнанным старым кайзером, который некогда правил множеством государств; ему приходилось представительствовать на протяжении долгого времени, и всякий раз надо было менять мундир — сначала надевать католический, потом протестантский, евангелический, англиканский, епископальный, реформатский, смотря по богослужению, которое в это время совершалось, точно так же, как кайзер присутствует на парадах гусар, гренадёров, артиллеристов, моряков.

— Каково ваше мнение о жизни? — спрашиваю я.

Он задумывается:

— Утром другое, чем вечером, зимой другое, чем летом, перед едой другое, чем после, и в молодости, вероятно, другое, чем в старости.

— Правильно. Наконец-то я слышу разумный ответ.

— Ну и хорошо, только, если вы сами знаете, зачем тогда спрашивать?

— Спрашивать полезно для самообразования. Кроме того, я утром ставлю вопрос иначе, чем вечером, зимой иначе, чем летом, и до спанья с женщиной иначе, чем после.

– Ты изменилась, – говорю я.

– Эх ты, дуралей, просто я приняла решение.

Наша беда в том, что нет в нас ни настоящей глупости, ни истинной разумности. А вечно – середка на половинку, сидим, как обезьяны, между двумя ветками. От этого устаешь, а иногда становится грустно. Человек должен знать, где его место.