Они лежали вдвоем в чужом доме, в чужой постели со старинной, высокой, почти до середины стены, спинкой из выгнутого красного дерева. Лежали усталые и растерянные простотой и естественностью всего, что с ними происходило. Ника, с её всякий раз заново продолжавшей удивлять его чуткостью, помогла ему расстаться с ощущением неловкости — и действительной, и придуманной, от неуверенности в себе. Он был счастлив по её вине и чувствовал себя в том неоплатном долгу перед нею, который, наверное, и есть любовь к женщине.
Это, конечно, чепуха, что в жизни непоправимо только одно — смерть. В жизни непоправимо многое, верней, всё, что переделал бы по-другому, да уже поздно. И всё же очевидней всего непоправимость смерти. Когда чья-то жизнь была частью твоей жизни — если это действительно так, без преувеличений, — то и смерть такого человека тоже часть твоей смерти. Ты ещё жив, но что-то в тебе самом уже умерло и не воскреснет. Можно только делать вид, что ты по-прежнему цел. Потому что оторванный кусок души — это не рука и не нога, и что он оторван — никому не видно.