Ты — моя жизнь. Ты — мое дыхание. Ты — биение моего сердца.
Адриан
— Вы что, не в Париже?
— Ты не знал? Хотя, откуда тебе знать, раз ты не звонил. Ты зачем звонишь?
— Чтобы узнать, как вы.
— Нет, почему мне? А я тебе скажу, почему. Потому, что кишка тонка позвонить маме. И потому, что ты знаешь, что Лея тебя с грязью смешает.
— Вовсе нет.
— Ты решил, что со мной будет легче.
— Адриен, дело не в этом.
— В чем же тогда?
— Мне вас не хватает.
— И тебе не стыдно?
— Это ничего не изменит.
— Да, верно.
— Пока ты меня ненавидишь, но потом...
— Что потом? Хочешь сказать, привыкнем? Как в Сирии привыкли к бомбам? А в Африке, к СПИДу? Да, почему бы и нам не привыкнуть? Почему? Тебе нечего сказать? Ну пока!
Я прожил большую часть жизни в убеждении, что один человек способен изменить всё. Это нелегко, ни для него, ни для тех, кого он губит на своём пути. Когда-то я хотел быть всем сразу… помочь сразу всем, спасти сразу всех. Но так не бывает. Всегда надо выбирать, кем быть и чем жертвовать.
Я прожил большую часть жизни в убеждении, что один человек способен изменить всё. Это нелегко, ни для него, ни для тех, кого он губит на своём пути. Когда-то я хотел быть всем сразу… помочь сразу всем, спасти сразу всех. Но так не бывает. Всегда надо выбирать, кем быть и чем жертвовать.
Мне ненавистны бесполезные споры, когда каждый заранее знает, что он все равно уступит — или, наоборот, ни за что не уступит партнеру; я люблю откровенную прямоту в деловых разговорах, потому что она позволяет максимально все упростить и быстро двинуться вперед.
— Вы нынче на удивление поздно...
— Знаете, сэр, лучше на удивление поздно, чем на удивление никогда.
Наша большая ошибка состоит в том, что мы пытаемся непременно добиться от человека таких качеств, которых у него нет, и не развиваем в нем того, чем он обладает.
Из всех постепенно покидающих меня радостей одной из самых драгоценных, но и самых естественных, является сон. У человека, который спит мало и плохо, опираясь на бесчисленные подушки, достаточно времени для того, чтобы поразмыслить над этим странным наслаждением. Конечно, сон самый прекрасный – это сон, представляющий собою дополнение к любви, мудрое отдохновение, воплощенное в двух спящих телах. Но сейчас меня занимает другое – неповторимая тайна сна, вкушаемого ради него самого, неотвратимое и опасное погружение вечерами, когда мы обнажены, одиноки и безоружны, в океан, где все становится сразу другим – цвета, плотность предметов, самый ритм дыхания – и где мы часто встречаем умерших. Успокаивает лишь то, что из сна мы в конце концов выходим, и выходим нисколько не изменившимися, поскольку некий странный запрет мешает нам уносить из сновидений четкие очертания их образов. Успокаивает и то, что сон исцеляет нас от усталости, но он прибегает для этого к самому радикальному способу лечения: мы словно на какое-то время вообще перестаем существовать.
Но, что бы там ни говорили, узы родства очень слабы, когда они не подкреплены душевной близостью; это особенно явственно видишь, когда сталкиваешься с делами о наследстве.