А пока напропалую — Флоренция. Масличные сады. Майз шепчет: на иврите — давильня масла — Гат шманим — Гефсимания. Пронеси меня чаша сия — в ночи иерусалимской, ночи флорентийской.
Ангелы спят.
Апостолы спят.
Сон предателей.
А пока напропалую — Флоренция. Масличные сады. Майз шепчет: на иврите — давильня масла — Гат шманим — Гефсимания. Пронеси меня чаша сия — в ночи иерусалимской, ночи флорентийской.
Ангелы спят.
Апостолы спят.
Сон предателей.
Да будет воля Твоя, Господи, Бог отцов наших, вести к благополучному исходу все дела и помыслы наши. Простри над нами крыло Свое, храни от руки врага, устроившего нам засаду, от внезапных ветров, от непредвиденностей в воздухе, храни всей своей праведностью и милосердием.
— Иногда я пугаюсь, — говорит Майз, — пугаюсь оттого, что внезапно испытываю зависть к этому исчезновению, некоему огненному проживанию, прожиганию жизни на пределе ее возможностей... Но тут же прихожу в себя: Господи, не дай мне испить от неистовой радости, которую испытываешь перед окончательным помутнением рассудка.
В эти мгновения Кон воспринимает свою аллергию к этому миру, свое отчуждение от него — как недостаток. С детства он знает за собой это болезненное неумение вживаться в привычное окружение...
Никогда не знал Кон, не понимал, что означает в жизни — постоянство. Всегда понимал себя временным.
Опять кто-то в верхних этажах запустил на полную мощь Высоцкого, установив над пространством улицы музыкальный террор.
— Да и что это такое — народ? Стадо? Когда далеко, далеко, как фата-моргана, кажется еще летящим тебе навстречу будущим, надеждой, обещанием, но... очнулся, а тебя уже топчут копытами люди, лошади.
— Вдруг ты их чересчур разогнал, этих лошадей надежды? Ты же, брат, сам себя выпустил из бутылки, в которой всю отошедшую жизнь сидел, согнувшись в три погибели. Но ты выпустил еще нечто, показавшееся тебе дымом. А это кони. Просто скачут быстро так, что кажутся дымом. Растопчут.
— А в Иерусалиме не так?
— Там несколько иначе. Выбрался из бутылки и сразу припадаешь к земле: слышишь топот коней, которых еще не впрягли в колесницы, но, главное, слышишь тишину. Особенную. Как исцеление.
Может и вправду все дело в том, что я из Иерусалима? Там живешь как на берегу. Между земным и небесным. Ты уже настолько связан с небесным, что к тебе потеряли интерес земные.
Он посмотрел на нее с удивлением, но это было только — удивление: за ним горой стояла усталость, которая, он знал, никогда не рассосется.
О, Неббия, бесформенная и серая, как северная, российская, питерская тоска в душе еврея Кона, который не в силах освободиться от своей обостренной генетической памяти.