Молитва неверующего

Замурованный в собственном мире, я могу вырваться из него лишь одним способом: уничтожив память.

Сколько себя помню, главной моей болезнью была предельная поглощенность временем, предметом всегдашних наваждений и мук. Время угнетало меня постоянно, но с годами его тяжесть росла. В мыслях я беспрерывно, по любому поводу и безо всякого повода, к нему возвращался. Поэтому жизнь для меня возможна лишь благодаря беспрестанному ускользанию от идеи времени, благодаря счастливой неспособности разума эту идею представить. Человек живет в действии и действием, а не в рамке и не рамкой своих действий. А в моей жизни событий не было, был только некий переход, растянутая пустота между ними да та абстракция движения, которая составляет зазор от одного переживания до другого. А еще — ясное чувство того, как падает за мигом миг, уходя в прошлое; я прямо видел, как это прошлое образуется, как нарастает его толща с каждой новой минутой, безвозвратно исчезающей в бездне. Во мне и теперь живо это чувство только что исчезнувшего — прошлого, которое возникает у тебя на глазах.

Разновидность меланхолии, которая меня мучит, словом не передашь. Тут нужна музыка.

Разновидность меланхолии, которая меня мучит, словом не передашь. Тут нужна музыка.

Упразднить публику, обходиться без собеседников, ни на кого не рассчитывать, вобрать весь мир в себя одного.

Вспоминаю девицу, которую я, только попав тогда в Париж, подцепил на бульваре Сен-Мишель. По ее словам, она жила до того одиноко, что воспринимала свой будильник как что-то одушевленное, как живое существо: поцокивает, сообщает время, даже по-своему двигается. Сиротство человека в больших городах. Насколько помню, она даже сказала, будто иногда его ласково поглаживает, этот будильник. И добавила: «Кроме него, у меня больше никого нет».

Судя по всему, мой отец умер в полном отчаянии. Года за два до смерти он рассказал одному актеру, с которым разговорился на ступеньках церкви в Сибиу, что не раз спрашивал себя, остался ли для него, после всех несправедливо обрушившихся на его голову испытаний, хоть какой-то смысл в слове «Бог». Когда тебе за семьдесят и пятьдесят из них ты отдал церкви, всерьез усомниться в Боге, которому ты столько служил! Думаю, это было для него настоящим пробуждением от многолетнего сна.

Рембо выхолостил поэзию на столетие вперед. Настоящий гений делает своих потомков импотентами.

Не смерти я боюсь — я боюсь жизни. Это она, сколько себя помню, всегда казалась мне непостижимой и страшной. Полная моя неспособность в нее вписаться. Отсюда и страх перед людьми, как будто они — существа другой природы. Постоянное чувство, что между нами нет ничего общего.