Чёрный обелиск

Наши встречи будили тоску о чем-то неведомом, потрясали и порой делали меня то счастливым, то несчастным без всякого смысла и причины.

— Это же самый лакомый кусочек, — заявляет Эдуард. — Грудные косточки очень приятно погрызть.

— Я не грызун. Я едок.

Женщины не будут ради тебя спать с другими и приносить тебе полученные с них деньги. Но ты не огорчайся: главное, что они будут спать с тобой.

Мужчинам, которые уже полысели, не следовало бы драться. Им следовало бы философствовать.

Если судить по извещениям о смерти и некрологам, то можно вообразить, что человек — абсолютнейшее совершенство, что на свете существуют только благороднейшие отцы, безупречные мужья, примерные дети, бескорыстные, приносящие себя в жертву матери, всеми оплакиваемые дедушки и бабушки, дельцы, в сравнении с которыми даже Франциск Ассизский покажется беспредельным эгоистом, любвеобильнейшие генералы, человечнейшие адвокаты, почти святые фабриканты оружия — словом, если верить некрологам, оказывается, на земле живут целые стаи ангелов без крыльев, а мы этого и не подозревали.

Мне очень хочется уйти, но что-то заставляет меня остаться. Если человеку представляется случай помучить себя, он не так легко и откажется от этой возможности.

Не все больные следят за церковной службой. В задних рядах сидят неподвижно, сидят, словно окутанные грозной печалью, как будто вокруг них лишь пустота, — впрочем, может быть, так только кажется. Может быть, они пребывают в совсем других мирах, в которые не проникает ни одно слово распятого Спасителя, простодушно и без понимания отдаются той музыке, в сравнение с которой звуки органа бледны и грубы. А может быть, они совсем ни о чём не думают, равнодушные, как море, как жизнь, как смерть. Ведь только мы одушевляем природу. А какая она сама по себе, может быть известно только этим сидящим внизу душевнобольным; но тайны этой они открыть не могут. То, что они увидели, сделало их немыми. Иногда кажется, что это последние потомки строителей Вавилонской башни, языки для них смешались, и эти люди уже не могут поведать о том, что увидели с самой верхней террасы.

Почему мы навсегда ограничили себя пятью чувствами? Почему мы не можем когда-нибудь развить шестое? Или восьмое? Или двенадцатое? Разве мир не стал бы тогда совсем иным? Допустим, что с развитием шестого чувства уже исчезло бы понятие времени. Или пространства. Или смерти. Или страдания. Или морали. И уж, наверное, изменились теперешние понятия о том, что такое жизнь. Мы проходим через наше бытие с довольно ограниченными чувствами восприятий.

Добро тоже таит в себе опасность, оно может причинить больше разрушений, чем простенькое зло.